Европейская цивилизация, по примеру всех ее предшественниц в истории, была компромиссом между добрым и дурным в человеке, системой защиты от инстинктов. Нет человеческого инстинкта, который не мог бы обернуться против самого человека и уничтожить его. Инстинкт справедливости, возможно, самый разрушительный из всех. Когда, к примеру, идея справедливости, покинув разум, переходит на уровень инстинкта, она обретает огромную разрушительную силу. Впрочем, тут перед нами уже не справедливость (ведь точно так же сексуальный инстинктэто не любовь) и даже не жажда справедливости, а звериная похоть и одна из самых действенных форм ненависти человека к человеку. Инстинкт справедливости, располагая всеми ресурсами техники, готовится опустошить Землю.
Загнивающие цивилизации порождают мифы. В первую очередь нужно разрушить эти мифы, уничтожить монстров. Смешно намереваться что бы то ни было строить или реконструировать в мире, где мифы разгуливают на свободе и земля содрогается под их ножищами. Если вы и вправду верите в возможность построить цивилизацию под стать этим чудищам, тогда мне непонятно, что мы здесь делаем. Если предположить, что совершенно новый тип цивилизациимассовая цивилизациярождается сейчас из нравственной и интеллектуальной анархии общества, едва ли не полностью утратившего духовность, то зачем мы дискутируем о европейском духе? Дух старой европейской цивилизации обречен безвозвратно. А что касается духа новой цивилизации, о нем пока и речи нет. Пока что речь идет только о технике. Мы отнюдь не техники. Техники в нас не нуждаются. Вопрос в том, чтобы выяснить, имеет ли история смысл или смысл придает ей техника. Или, выражаясь еще яснее, нужно решить: историяэто история человека или это только история техники? Но мы вернемся к этому чуть позже.
Эти два слова: «европейский дух»не смею утаить от васвсегда вызывают у меня в памяти эпоху не столь отдаленную, о которой обычно я предпочитаю не думать. Ведь между 1920-м и 1930 годомвозможно, вы помнитеряд интеллектуалов также пытались определить этот дух, но, не найдя ему определение, они великодушно наградили себя завидным в то время званием европейцев. Тогда быть европейцем ничего не стоило! Достаточно было искренне заявить, что вам чужды национальные предрассудки. Увы! Никто так не опасен, как раб своих национальных предрассудков, разве что человек, который в силу своего рода поверхностной открытости впал в иллюзию, будто он действительно от них отрешился! Открытость не стоит путать со свободой, а поверхностностьс естественностью, так же как легковерие нельзя путать с верой. Они пытались прийти к взаимопониманию, как будто для взаимопонимания достаточно обмениваться между собой мыслями: так люди показывают друг другу семейные фотографии дождливым летним днем в холле маленькой гостиницы у моря, явно удрученного скукой, хотя его пока не обобществили вместе со всем прочим. Они принимали за чистосердечность некое любопытство, сродни умственному зуду: недалекие интеллигенты со смешной самоуверенностью похваляются этим зудом и заботливо поддерживают его в себе с целью, я полагаю, получить удовольствие от взаимного почесывания. На розовых страницах «Ларусса» вы найдете эту мысль, выраженную по-латыни
Человек, действительно наделенный интеллектом, большая редкость, а огромное, бесконечно растущее число интеллигентов, пожалуй, убеждает нас в том, что две эти категории необходимо различать. Ну да ладно! Те представители интеллигенции, о которых я говорю, потерпели крах. По крайней мере, как ни парадоксально, они ни в чем не пришли к единству, кроме (если можно так выразиться) своих различий, и эти различия оказались непреодолимы именно потому, что они не затрагивали сути вещей, это было просто несходство. Кстати, оно не имело отношения к исторической трагедии Европы, которая не разделилась в общепринятом смысле слова, но распалась, как разлагается на составные части органическое соединение, Европы не разделившейся, а разложившейся.
Драма Европыэто духовная драма, драма Европы есть драма духа. Бывают духовные драмы разного рода. Самая значительная и решающаянесомненно, та, что происходит рано или поздно, но только единожды с каждым человеком, когда отнимается от него дыхание духа. Переживает ли еще Европа эту драму или уже пережила ее? Трудно сказать, поскольку здесь нельзя доверяться видимым материальным признакам. Разумеется, трупэто по существу предмет неодушевленный, лишенный души. Но не безжизненный. Напротив, он трепещет, вибрирует, кишит множеством новых соединений, абсурдное разнообразие которых отражают радужные переливы красок гниения. Однако все эти отдельные истории не составляют единую историю. Разлагающийся труп похож (если только труп может быть на что-то похож) на мир, где экономика решительно возобладала над политикой, мир, ставший всего лишь системой непримиримых антагонистических интересов, то и дело теряющей равновесие, точка которого опускается все ниже. Труп куда нестабильнее, чем живое существо, и, будь у него дар речи, он, конечно, похвалялся бы своей внутренней революцией, ускоренной эволюцией, которую сопровождают впечатляющие явления, бесконечные выделения и бульканья и общее растворение тканей в полнейшем равенстве. Он пристыдил бы живого за относительную устойчивость, обозвал бы его консерватором и даже реакционером, поскольку для трупа, надо отдать ему справедливость, никакая реакция по сути невозможна Да, много, очень много всего происходит как внутри, так и на поверхности трупа, и если бы спросить мнение червей, будь у них способность отвечать, они сказали бы, что участвуют в необыкновенном, самом смелом, всеобъемлющем приключении, в необратимом эксперименте. И тем не менее факт остается фактом: у трупа нет истории, или, если хотите, это история, которая удивительно согласуется с материалистической диалектикой истории. Здесь нет места для свободы ни под каким видом, здесь царит абсолютный детерминизм. Ошибка червя в том, что, пока труп его кормит, он принимает уничтожение за историю.
Цивилизации смертны, они умирают, как и люди, и все же они умирают по-другому. У них, в отличие от нас, разложение наступает не после смерти, а предшествует ей. Поэтому, говоря, что Европа не просто разделена, но разлагается, я все еще не отчаиваюсь в ее спасении. Я пытаюсь тем самым как можно яснее, как можно убедительнее подчеркнуть основное отличие, истину, на первый взгляд простейшую, совсем незначительную, которая, однако, представляет собой истину жизни или смерти. Если бы Европу разделяло лишь некоторое количество недоразумений, достаточно было бы прояснить эти недоразумения. Казалось бы, стоит, согласно академической формуле, тщательно разграничить общие и частные интересыи, едва они будут разграничены, сразу же многие миллионы средних людей, положа руку на сердце в знак веры, другой рукой хлопнут себя по лбу, с веселым удивлением вспоминая былой страх, и хором воскликнут: «Боже, куда мы шли! Давно бы так!» О, без сомнения, они только и хотят разграничить общие и частные интересы, они нам весьма признательны за облегчение для них этой задачи, но, поверьте, они вовсе не намерены жертвовать частными интересами ради общих, не будьте так наивны! Они хотят хорошенько, досконально знать, в чем заключаются их частные интересы, но это нужно им, дабы удостовериться, что они не теряют время зря, служа по ошибке общим интересам, и без промаха, без промедления изо всех сил ухватиться за частные интересы, милые сердцу частные интересы, вцепиться в них когтями и зубами, как утопающийв обломок корабля, как хищникв живую добычу.
История издавна насчитывает некоторое число великих европейцев, выдающихся людей, прославившихся тем, что они думали о Европе, мыслили, рассуждали, действовали, так сказать, в европейском масштабе. Но эти люди всегда составляли меньшинство, ничтожное меньшинство. Они думали о Европе, потому что тогда существовала Европа, я хочу сказать: Европа как отчетливое понятие. Современная Европанечто невразумительное. Если бы еще жили люди, о которых я говорил, они оказались бы сегодня ненужными, и нелепо хныкать на их могилахмы только понапрасну потревожим их сон. Если бы они чудом воскресли, они оказались бы так же бессильны перед современной Европой, как виртуоз перед развороченным бомбой роялем, роялем без струн, в отчаянии берущий аккорды на немой клавиатуре. Великих европейцев создала Европа, но Европу создали не великие европейцы. Так критики прибавляют славы великой литературной эпохе, но великие литературные эпохи создавались не критиками. Кстати, о государственных деятелях можно сказать то же, что о критиках: не они делают государство. Вот вам пример (ибо, возможно, вы пришли сюда не для того, чтобы все услышать, но я-то здесь именно для того, чтобы высказать все): мы вынуждены признать, что у генерала де Голля высокое, очень высокое, традиционное представление о государстве. Но его высокое представление о государстве, к несчастью, никак не может повлиять на глубокую, возможно, непоправимую деградацию современного государства. Чтобы отчасти вернуть престиж современному государству, обесчещенному в наши дни жульничеством, шантажом, контрабандой и ростовщичествомбудничными грязными делишками, недостаточно говорить от его имени (впрочем, скорее по школьной традиции, чем по истинному убеждению) языком Людовика XIV, как будто причина такой дискредитации государства только в том, что граждане разучились его уважать, тогда как граждане перестали уважать государство по той причине, что оно утратило право на уважение и напоминает скорее Скапена, чем Людовика XIV, импровизируя бесконечные фокусы с расчетом наполнить вечно пустую котомку. Тут генерал де Голль бессилен. Современное государствоузурпатор и лжец, а вернее, это предприятие, занятое эксплуатацией и полицейским контролем, непомерно разросшееся вследствие вырождения всех прежде независимых общественных организаций. Между современным и традиционным государством нет преемственности, как нет ее между раком и тем органом, который он постепенно подменяет своими чудовищно разрастающимися клетками. Современное государство обезобразило Европу, если можно так выразиться; навалившись на нее всей тяжестью, всем этим мертвым грузом, оно душило и отравляло ее своими ядами. Тоталитарное государство было тоталитарным с самого своего рождения, точно так же рак, едва проклюнется его первая почка, это уже рак. Если бы сегодня Людовик XIV захотел повторить свою знаменитую формулу, ему пришлось бы немного изменить слова: «Ракэто я!»