Прослушав эту речь, я окончательно понял, что за человек предо мной, ибо знал эту книгу, хотя не подозревал, что она переведена на итальянский. Да разве есть такие книги, которые не были бы переведены в Венеции? Шаррон был другом и почитателем Монтеня и уверовал в то, что пошел дальше своего кумира; но люди пера ни разу не похвалили его сочинение, ибо, будучи плохим врачом, он и в рассуждениях не был силен. Он свел в систему многие мысли, которые Монтень то тут, то там включал в свое повествование, и, походя брошенные великим человеком, они избежали цензуры; зато Шарронусвященнику и теологусилы убеждения явно не хватило, его никто не читал, и он остался в забвении. Несведущий переводчик даже не знал, что слово sagezza вышло из употребления и являет собой неудачный синоним слова saviezza. Надо было сказать sapienza. Шаррон имел глупость дать своей книге то же название, как у Книги царя Соломона. Сосед же мой продолжал таким образом:
«Избавленный, благодаря Шаррону, от угрызений совести и всех былых ложных убеждений, я так развил свое дело, что через шесть лет уже владел девятью тысячами цехинов. Не удивляйтесь, Венецияочень богатый город, но из-за карт, разврата и праздности люди ведут беспорядочный образ жизни и нуждаются в деньгах, а умные пользуются расточительностью безумцев.
Три года назад я познакомился с графом Сер***; зная мою бережливость, тот попросил меня взять у него пятьсот цехинов, пустить их в дело, ему же вернуть половину от вырученного мною. Он потребовал с меня простую расписку, в которой я обязался вернуть ему эту сумму по первому его требованию. По истечении первого года я дал ему семьдесят пять цехинов, что составляло пятнадцать процентов, и он написал расписку, но выказал недовольство. Он ошибался, ибо его цехины не принесли мне прибыли; я по-прежнему пускал в оборот только собственные деньги. На второй год из чистого великодушия я вручил ему ту же сумму, мы стали браниться, и он потребовал вернуть все его деньги. Я ответил, что из них он уже получил от меня сто пятьдесят цехинов. Он ушел в гневе, а назавтра вернулся, предлагая отдать ему всю сумму без вычета. Я нанял ловкого стряпчего, ему удалось тянуть это дело два года, и до приговора так и не дошло. Три месяца назад мне предложили полюбовно договориться, я отказался и, опасаясь проявления насилия, обратился к аббату Джуст***, который добился для меня разрешения от герцога де Мон***, испанского посланника, поселиться на территории посольства, где не грозят неприятные неожиданности. Я был готов вернуть графу Сер*** его деньги, но требовал с него сто цехинов, которые мне пришлось потратить на судебный процесс, затеянный по его вине. За неделю до этого ко мне приходил мой стряпчий и встретился с поверенным в делах графа; я показал им кошелек, где лежало двести пятьдесят цехинов, которые я был готов им отдать, но ни сольдо больше. Они ушли, оба весьма недовольные.
Три дня назад аббат Джуст*** велел передать мне, что господин посланник счел возможным дозволить государственным инквизиторам послать ко мне своих людей для описания моего имущества. Я не думал, что подобное возможно. Я храбро ожидал этого визита, припрятав все свои деньги в надежное место. Я никогда бы не поверил, что посол дозволил им поступить со мной так, как они это сделали. На рассвете ко мне явился мессер гранде и потребовал три сотни цехинов; когда же я ответил, что у меня нет ни сольдо, меня посадили в гондолу, и вот я здесь».
Выслушав этот рассказ, я стал размышлять о бесчестном пройдохе, которого поместили со мной. Я счел, что посадили его в тюрьму поделом, а действия посланника, выдавшего его правосудию, достойны всяческих похвал. Все три дня, что мы провели вместе, человек этот не вылезал из постели; правда, нужно отметить, что было очень холодно. Он по-прежнему докучал мне, ведя со мной разговоры и цитируя Шаррона. Только тогда понял я справедливость пословицы: guardati da colui che non ha letto che uno libro solo. Я клял на чем свет стоит и Шаррона, и ростовщиков.
На четвертый день, через час после колокола Терца, Лоренцо открыл камеру и велел жадному Нобили спуститься с ним для беседы с секретарем инквизиторов. Я вышел вместе с Лоренцо, чтобы не мешать ему, и не позже чем через четверть часа он уже собрался, причем надел он мои туфли вместо своих. Разумеется, было бы естественным спросить его почему; но в тюрьме Пьомби ничего не делается просто так. Я промолчал, и они ушли. Лоренцо оставил камеру открытой, но запер все остальные двери. Через полчаса они вернулись, причем Нобили был в слезах. Лоренцо насмешил меня, приказав отдать все деньги, которые оставил мне мой сосед. Нобили зашел в камеру и сразу же вышел, держа в руках свои туфли, откуда он вынул два кошелька с цехинами, которые и понес в сопровождении Лоренцо секретарю. Они воротились, и ростовщик надел свои туфли, которые заметно полегчали, и прикрепил к ним пряжки. Он взял шляпу и плащ и ушел вместе с Лоренцо, который на этот раз запер дверь камеры. Назавтра он велел унести его пожитки и сказал мне, что как только секретарь инквизиторов получил деньги, он отпустил этого мошенника на свободу. Больше я о нем никогда не слышал. Я так и не узнал, к каким мерам прибег секретарь инквизиторов, чтобы заставить этого негодяя признаться, что деньги были у него при себе: возможно, он пригрозил ему пытками, эта угроза все еще действует.
Первого января 1756 года я получил подарки. Лоренцо принес мне халат, подбитый роскошным лисьим мехом, шелковое ватное покрывало и мешок из медвежьей кожи, чтобы согревать ноги в лютую стужу, причинявшую мне не меньше страданий, чем страшная августовская жара. Отдав мне все это, он сообщил от имени секретаря инквизиторов, что я могу распоряжаться шестью цехинами в месяц для покупки книг, а также газет, которые пожелаю, и что подарок этот сделал мне синьор Бр***.
Я попросил у Лоренцо карандаш и кусок бумаги и написал: «Я благодарю трибунал за его милосердие, а синьора Бр*** за его добродетель». Достаточно испытать то, что довелось испытать мне, чтобы понять, какие чувства родились в моей душе. В порыве мягкосердечия я простил своих притеснителей и почти отказался от плана побега; чем человек мягче по природе, тем несчастья сильнее подавляют его волю и обессиливают его, но порожденные таким образом чувства ослабевают, едва возникнув. Несмотря на книги, которые я тут же велел раздобыть, мой план не выходил у меня из головы, и я мысленно примерял к нему все предметы, которые попадались на глаза во время короткой прогулки по чердаку, дозволенной мне по утрам.
Лоренцо сказал, что синьор Бр*** самолично предстал пред государственными инквизиторами, на коленях умоляя их о дозволении передать мне свидетельства его неизменной дружбы, если только я еще числюсь среди живых, и они даровали ему испрошенное разрешение.
Как-то утром взор мой упал на длинный железный засов, который валялся на полу рядом с другим хламом, я расценил его как орудие нападения и защиты одновременно и отнес в свою камеру, спрятав среди одежды. Оставшись один, я внимательно рассмотрел его, обнаружив, что он достаточно острый, и понял, что он послужит мне замечательным эспонтоном, пригодным на все случаи жизни. Я взял кусок черного мрамора, первую мою находку, и понял, что его можно использовать как точильный камень, потому что в результате первого же трения конца засова о камень я увидел, что на нем образовалась грань.
Мною овладело любопытство, занятие это было для меня новым, и меня воодушевляла надежда обладать предметом, который был строжайше запрещен в тюрьме; помимо этого, меня обуревало тщеславие, а вдруг мне удастся изготовить оружие, не имея для этого никаких необходимых инструментов? Сами трудности процесса его создания раззадоривали меняя был вынужден точить засов почти в кромешной тьме на опоре решетки, при этом камень я мог зажать лишь левой рукой, да и то недостаточно крепко; вместо смазочного масла для заточки железного бруса мне пришлось пользоваться лишь собственной слюной; трудился я две недели, но сумел выточить восемь пирамидальных граней, образующих великолепное острие, грани эти были в полтора дюйма длиной. Получился восьмиугольный стилет столь правильной формы, что лучшего нельзя было бы требовать даже от умелого оружейника. Невозможно и вообразить себе, сколько усилий, силы воли и терпения мне потребовалось, чтобы завершить этот малоприятный труд, имея из инструментов лишь камень, то и дело выскальзывающий из рук. Это стало для меня мукой: quam sicili non invenere tyranny. Я совсем не мог пошевелить правой рукой и, кажется, вывихнул плечо. Ладонь являла собой сплошную рану после того, как на ней лопнули пузыри. Но несмотря на боль, я не прекращал работу: мне хотелось довести ее до совершенства. Гордый своим творением, но еще не решив, как и для чего его использовать, хотел спрятать его туда, где его не сумели бы отыскать даже при обыске. Я придумал запихнуть его в солому, которой было набито кресло, но не сверху: если приподнять сиденье, то выпуклость сразу бросилась бы в глаза, а вместо этого, перевернув кресло вверх ножками, засунул туда весь засов; теперь найти его можно было, только если знать, что он там спрятан.