Наполнить человеческим своим существом флигель Спасского Фетистка не могла. Женская ее природа была нужна Тургеневу, но, как некогда и с Авдотьей Ермолаевной, связь с нею прошла для него вполне по поверхности.
Его «внутренность» поглотилась литературой. И сама зима оказалась полезной. Она наступила на редкость рано, в первых числах октября, занесла, запушила все Спасское, завывала метелями, наносила сугробы, каких Тургенев давно не видывал. Он обычно жил в деревне летом и осенью а зимой в столицах. Но теперь ссылка прикрепила его к Спасскому. Дала чудесную нашу зиму ощутить и пережить. Поднесла в виде особенно ярком, сказочном. Зима в деревне для писателя всегда полезна. Она сгущает его, уединяет, очищает. Именно так и жил Тургенев. Во флигеле он писал, читал, занимался шахматами, в большом доме слушал музыку Тютчевых и вел разговоры, для Фетистки недоступные. Шахматы, музыка, зимнее уединение что может быть лучше для поэта? Размышляя над шедеврами Морфи, Андерсена, занялся он в рождественские метели писанием романа.
В ссылке Тургенев написал несколько общеизвестных вещей «Постоялый двор», «Два приятеля» и кое-что из мелочей. Это не так много прибавило к его созданию. С внешней стороны ничего не прибавил и роман он не попал даже в печать, но это крупное, важное упражнение перед «Рудиным» (без него и «Рудин» не написался бы), а кроме того, и автобиография.
Работал он над романом так горячо, как только может трудиться полный сил человек в дивных условиях зимы, барства, одиночества и обеспеченности. Форма ему еще не далась. Друзья, которым он к весне разослал копии рукописи, забраковали ее. Роман оказался наполненным биографиями, описаниями, рассказами, но все это не приведено в движение. Изображалась властная и тяжелая, с самодурскими чертами барыня, в дом которой попадает маленькая лектриса. С нею-то и возникает сердечная история у сына помещицы, Дмитрия Петровича, человека двойственного, слабого и капризного, обладающего нравственным чувством и от него отступающего, как будто и озлобленного тяжелым детством и самого себя не весьма уважающего. По природе застенчив он, а бывает почти грубым. Капризно влюбляется, вызывает чувство ответное, но все это непрочно, ничего основательного в любви не создается по вечной зыбкости натуры. И как капризно влюбился, так же капризно впоследствии и ненавидит.
Все это очень знакомо и очень ясно. Тургенев мог называть своего героя каким угодно именем получился портрет некоего лица в некую полосу его жизни.
Из романа остался отрывок «Собственная господская контора». Все остальное дошло из вторых рук. Но руки Анненковых, Боткиных, Аксаковых надежные.
* * *
Первое время разлуки с Виардо он писал ей много. Нежная меланхолия вот тон его писем, преданность, любовь, тонкая чувственность. Theuerste, liebste, beste Freundin он любил эти немецкие интимные вставочки. Осенью 1850 года вспоминает семилетие их первой встречи. В Петербурге идет «взглянуть на дом, где семь лет назад имел счастие говорить» с нею. Тою же осенью приписка, в другом письме: «Und Ihnen kiiss ich die Fusse stundenlang». 5 (17) декабря, в полугодовой день разлуки: «Сегодня шесть месяцев, как я видел вас в последний раз. Полгода! Это было помните ли вы? 17-го июня» В том же письме: «Если бы я мог видеть вас во сне! Это случилось со мной четыре или пять дней назад. Мне казалось, будто я возвращаюсь в Куртавенель во время наводнения. Во дворе, поверх травы, залитой водою, плавали огромные рыбы. Вхожу в переднюю, вижу вас, протягиваю вам руку; вы начинаете смеяться. От этого смеха мне стало больно»
И вот идет время. 51-й, 52-й годы. Письма становятся реже. И тон меняется. Они очень дружественны, тоже нежны, почтительны и нередко меланхоличны. Но некая вуаль на них. Нет немецких приписок, нет stundenlang и beste, liebste Довольно много о своей жизни, занятиях, книгах, но прохладнее, спокойнее. Какая бы ни была Фетистка, сколько бы поверхностно ни задевала, все-таки она тут, рядом, и писать о ней он не мог. Неизвестны ни письма Виардо, ни она сама за эти годы ее жизнь Чем она тоже жила, при ее страстности и темпераменте? Стариком мужем?
Весной 1853 года Виардо приезжала в Россию петь. Тургенев достал паспорт на имя какого-то мещанина и ухитрился съездить в Москву. По-видимому, они виделись но тайно, скрытно: грозила все же полицейская опасность.
Неизвестно, как они встретились. Вернувшись в Спасское из Москвы, он опять куда-то уезжал, не вдаль, и, возвратившись, получая дальнейшие письма, отвечает 17 апреля: «Оба ваши письма чрезвычайно лаконичны, в особенности второе, которое точно стремительный поток; в нем каждое слово рвется быть последним. Надеюсь, что когда вы освободитесь от закружившего вас вихря, то расскажете мне более подробно о том, чем вы заняты. О, милые письма, которые я застал здесь после своего возвращения, были совсем иные. Да что уж!» Вот строки обломок скрытых от нас чувств. Какие-то не столь «лаконичные» вещи написала ему Виардо, быть может, с дыханием нежности тотчас после встречи, вдогонку, когда он уехал из Москвы в Спасское. Оживилось ли на минуту былое, куртавенельское? А затем суета, пение, успехи вновь отодвигают его от нее как время, отдаление и новая связь затуманивали и ее образ для него. «Тургенев однолюб» и верно, и неверно. Виардо прошла через всю его жизнь, но сама жизнь прямой линией не была. В мае он пишет ей: «Сад мой сейчас великолепен; зелень ослепительно ярка такая молодость, такая свежесть, мощь, что трудно себе представить. Перед моими окнами аллея больших берез В саду множество соловьев, иволг, кукушек и дроздов прямо благодать! О, если бы я мог думать, что вы здесь когда-нибудь будете гулять!»
Полине Виардо, разумеется, было бы приятно гулять в таком саду и слушать соловьев. Но этих же соловьев слушала бы из раскрытого окна Фетистка, и она тоже любовалась бы зеленью и весной. Было ли бы это приятно Тургеневу и блистательной Полине?
* * *
Осенью 1853 года с него сняли опалу. Он мог теперь жить где угодно и что угодно делать. Вознаграждая себя за деревенское сидение, покатил в Москву и Петербург. Началась жизнь рассеянная, среди друзей как Анненков, Боткин, полудрузей Некрасов, Панаев, Григорович, обеды, салоны, светское общество. Тургенев начинал уже «блистать». Голова его стала почти седая ранняя седина, тридцатипятилетняя, но глаза живые, фигура могучая, одевался он отлично и, раскинувшись в креслах где-нибудь у графини Салиас, рассказывая своим тонким, высоким голосом занятно и увлекательно, разумеется, «украшал» гостиную: и зрительно, и духовно.
Жизнь же шла бестолково. Денег довольно много, щедрости тоже: никто никогда не укорял его в скупости. Давал он направо-налево, без разбору. Как настоящий русский писатель был кругом в авансах и Некрасову, денежки любившему, доставлял в «Современнике» немало огорчений. Но ничего не поделаешь. Тургенев считался первым писателем, приходилось терпеть.
Он любил устраивать обеды и устраивал их неплохо. Крепостной Степан, красивый и здоровенный малый, настолько влюбленный в своего барина, что, когда тот предложил ему вольную, он отказался, этот Степан проявил чудесный поварской талант и украшал своим художеством стол Тургенева. Сам барин на обедах бывал мил и весел, и только когда Анненков с Гончаровым приближались к муравленному горшку со свежей икрой от Елисеева, он не без ужаса кричал:
Господа, не забывайте, что вы здесь не одни.
Боткин же, на радостях от удачного соуса, требовал, чтобы хозяин позвал Степана:
Буду от благодарности плакать ему в жилет.
Все это приятно и весело, но одновременно Тургенев язвительно и подсмеивался над многими, сочинял эпиграммы не без злости. В позднейшей ненависти к нему Достоевского отозвалась, конечно, давняя насмешка Тургенева. Вряд ли обрадовали и Кетчера такие стихи:
Кетчер, друг шипучих вин,
Перепер он нам Шекспира
На язык родных осин.
За это время совсем прекратилась его переписка с Виардо (по крайней мере, для нас: писем не существует). Куртавенель временно затонул. Фетистка, правда, тоже сошла, но появилось другое тяготение к молоденькой девушке, дальней его родственнице, Ольге Александровне Тургеневой. На этот раз место действия окрестности Петербурга, Ораниенбаум, где она жила летом 1854 года (а Тургенев в соседнем Петергофе). Знакомство их шло еще со времен до высылки. У ее отца, А.М. Тургенева, изящного и просвещенного человека, и читал Иван Сергеевич написанную под арестом «Муму».