Идемте, идемте, Михал Михалыч! Идемте! Эй, ты! Конюха того в кабинет проведи! Да живо!
Восторженными глазами впивался в обоих Доримедонт, издалека ловя слова. Когда ушли, за ними последовать не решился. А уж как хотелось. Отыскал Доримедонт Корнута, младшего брата, к окну отвел.
Макар-то у нас! Макар-то у нас каков! В минуту убийство раскрыл. К самому генералу-полицеймейстеру. Вы, говорит, ваше превосходительство, обязаны всех этих разбойников тот же час арестовать и в Сибирь сослать на вечные времена. Всю, говорит, шайку А там, знаешь, Корнутушка, целая шайка разбойников в Лазареве-то. Нашего Федю не то ножами зарезали, не то топорами зарубили. А Макар-то наш! Ему не страшно. Я, говорит, один туда поеду. Макарголова! Быть бы Макару офицером А я, пожалуй, Корнутушка, пойду в офицеры. Экзамен только выдержать надо. Да у меня знакомый семинарист есть. Говорит: не так уж трудно. А там чины пойдут, ордена. На войну пойти можно. Я, знаешь, как на войну пойду, заделаюсь артиллеристом. Семинарист рассказывал: артиллеристам, говорит, при пушках не страшно. Знай, со скалы пали. А им тебя не достать. К тому же все войско артиллеристов охраняет. Чуть что, сейчас отобьют. Что пушка, что знамяврагам не отдают.
Корнут с Доримедонтом в дружбе. Одному двенадцати лет нет, другому двадцати восьми. Но когда подолгу, случается, беседуют, не скучно обоим. И лица радостные. Корнут очень того полюбил. Брат Вася давно с ним слова не скажет. Злой по дому бродит, из дому надолго уходит, няньку ругает, всех ругает, и Корнута тоже. А Васе уж двадцатый год пошел.
Вбежали Макар с полицеймейстером, а все давно за столом сидят. Не вкушают, на чудо-птицу глядят, тихо-грустно беседуют, подолгу молчание соблюдают. А на тот день повар из разной дичи сделал пребольшую птицу: на гусиной шеететерева-глухаря голова краснобровая, крылья большие гусиные врозь, а в хвосте каких-каких только перьев нет.
Вошли-вбежали Макар с полицеймейстером. Все подняли головы, новому порадовались. В стене слезливой тоски пробита форточка.
И кричал Макар, разрушивши чудо-птицу посреди стола, и, угощая подполковника, заставлял его поддакивать. И кричали о том, что если та от чего иного отвертится, то все же за то, что беспамятного и не в разуме человека на себе повенчала, по головке не погладят; а поп Иван в дальний монастырь дьячком уйдет.
И выкрикивал Макар о болезни Федора новопреставившегося и об его запое страшные, дикие слова.
Грустью-задумчивостью Раиса, не видя людей, глядела. И вдруг побледневший Семен уловил на минуту на губах Раисиных поигравшую насмешливо-злобную улыбку. И понял, раздавленный, что душа любимой женщины играла в те миги убивающими словами:
Ну и семейка!
И через полчаса, когда Семен решился с ней заговорить, не узнал он добрую, тихую Раису, тайную любовь свою: гордо голову повернула, что-то краткое резко ответила. Первая встала Раиса из-за стола, в залу прошла. И когда, еще через полчаса, не снес тоски своей Семен и крика сбесившегося Макара и вышел в залу, увидел он спокойно-гордую Раису каменно-сидящею с откинутою рукою и с высоко поднятою головой. На диване сидела, против той стены, где портрет великого железного старика. Сидела, лица к Семену вошедшему не обратила. И сел, робкий, возле. Взглянулпоказалось: отвел глаза от сына железный старик, со стены только что глядевший на Раису.
Робким говором, взглядами, прощение выпрашивающими, помешал Семен Раисе. Думала о камне, растущем в душе ее.
Тот день принес и еще одну весть. Поздно, когда собрались уже расходиться, стало известно в дому на Торговой, что арестован Василий Васильич Горюнов, старичок милый. Выследила полиция двух не то скопцов, не то штундистов, с каторги бежавших. Захватила их полиция у начетчика на квартире. Там каторжные с Васильем Васильевичем чай распивали. Там всех четырех и захватили, в острог повели.
Приняв весть ту, мало обсуждали ее в дому железного старика. Не все и видали-то Василия Васильича. Но беседуя и прощаясь друг с другом, поглядывали косым взглядом на Раису; кто злорадно, а кто так, любопытствуя.
«Как-никак, а через тебя, голубушка, он и нам родственничек. Пока нищенствовал, старье продавал балчужное, Бог с тобой, хотя все же зазорно. Ну а этак и вовсе неладно. Скопцы Штунда Знаем мы. Тут политикой пахнет»
Но, любуясь новорожденною гордостью своей, не потупляла взоров своих Раиса.
XXXV
Из пещеры зачарованных снов выбился ключ на где-то там лежащие переулки жизни.
Женится Семен на Настасье Бирюлиной, на генеральской дочке.
Дом на Московской двухэтажный, кирпичный, барский, уже полгода в руках наследников железного старика. Князю-помещику деньги нужны были. Семен с Агафангелом от далекого имения отказались, сказали:
У вас дом на Московской. И под залог дома дали.
Срок прошел. Агафангел за невзнос к недвижимостям фирмы причислил.
А мы его, домик-то княжеский, на ваше, Семен Яковлевич, имечко от братцев откупим. Вам оно, Семен Яковлевич, и ко времени.
Никого не спрашивали. Доверенность. Только Макар, ежемесячную роспись проглядывая, кулаком в стол ударил:
Хорош дом! Хорош, черт возьми. Без страховки сколько лет живет. Ну, пусть Семенов будет. Семену можно Ха-ха! Ну и цена
Семен Агафангелу говорил:
Да не будет ли чего?
Все по закону-с.
В те дни впервые над домом железного старика тяжелые птицы кричали:
Ростовщик!
Семен не слышал. То были птицы, рожденные помыслами чужих людей, Семену не интересных. И в стенах дома, строенных отцом на вечные времена, иные духи нашептывали ему иные сны.
А в княжеском дому на Московской, в дому, где столичные люди отвыкли жить, паркетчики и обойщики песенными тонкими голосами расшугивали по подвалам и чердакам старо-домовых, добрых и злых.
И на глупых людей сетуя, но на будущее всегда надеясь, стеснились духи, в кучи сбились.
Сговор был. Обручение. Скоро уж, совсем скоро.
И в болезненном поту пробуждается бессчетно Семен ночной, сквозь лампадную мглу силится удержать очами расплывающийся облик ночного старичка.
А слова его, милого, неизменно тающего, бьют, как молоты бьют Семенову голову, болящую и вот недавно наполовину облысевшую.
Да. Да. Отойду от зла и сотворю благо. В монастырь уйду.
Но ночные чары не каменные. Доримедонт храпит, огонек лампадный с букетами на обоях играет, песенки им поет. И мгновенно вспоминает Семен, вспоминает Настасью, вспоминает свадьбу свою. И стыд клонит на влажную подушку в жестокую дрему Семенову голову. Стыд слабости тела жениховского и стыд слабости духа. И кружит дрема. И на спасительные мгновения новая бесконцовая сказка.
Женюсь на Анастасии, в Господа Бога женюсь, не плотски. Она поймет, она, милая, тоже того хочет.
И дремотно мечется, и шепчет свято-книжные слова.
Если возлюбим Бога, исполним заповеди его и сохраним девство, удостоимся райского блаженства И я ей так в брачной комнате скажу, как сказал Иулиан мученик Василисе, нареченной своей И ответит Анастасия: «Что же дороже вечного спасения!» И в брачную ночь, там, на Московской, показана нам будет с небес книга девственников, и в ней прочитаем имена свои. Анастасия! Анастасия, в Боге невеста моя
Захохотал храп Доримедонта, захохотал, запрыгал по ухабам нелепого сна.
Ура! Ура! Везут
Нет. Не согласится генеральская дочь, в Боге не возрадуется.
А через минуту думать про то, про сонное, стыдно. И дрожащая рука воровски выдвигает скрипучий ящик столика. За той, рецептом обернутой коробочкой, Семен жених в Москву на сутки ездил.
И от стыдов своихне знаетв сон ли уйти, в бодрствование ли. Вот, убегая, еще на стыд свой натолкнулся в ночи. Дарья. Та, Ирининых, теперь Борк. Уж с полгода! Стыд! Стыд! Тогда жениху на дверь указала, потом своего молодого супруга, гусара Борка, к нему же за деньгами посылала. О, стыдно-гнусные дни. Мольбы неумелого франта, полувынужденные Семеновым молчанием прозрачные словечки-намеки, и он, он, Семен, мыслью за гнусность тогда ухватившийся и в коленкоровый конверт дрожащими руками совавший ночью деньги из железного конторского шкафа.
На утро тогда, как нашкодивший семилеток:
Позабыл сказать с вечера, Агафангел Иваныч. Платеж тут То есть мой личный Спешный