Мы как раз задумались, в каком порядке развешивать.
Появляются еще две женщины. Каждая на вид впятеро артистичней меня. У них серьги с произведениями абстрактного искусства и затейливые прически. Я чувствую себя провинциальной простушкой.
Они заказывают доставку гурманских сэндвичей из авокадо с пророщенными зернами и кофе с молочной пеной, и мы едим и пьем, обсуждая, в каком порядке развесить картины. Я говорю, что предпочитаю хронологический порядок, но у Чарны другие идеи, она хочет, чтобы вещи сочетались между собой в тональности, резонировали и становились высказываниями, взаимно усиливающими друг друга. Я начинаю нервничатьот таких разговоров меня всегда трясет. Я делаю усилие, чтобы молчать, подавляю в себе желание сослаться на головную боль и уехать домой. Мне следовало бы быть благодарнойэти женщины мои союзницы, они запланировали всё мероприятие, они оказывают мне честь, им нравятся мои работы. Но все равно я чувствую, что меня превосходят числом, словно они принадлежат к иному биологическому виду.
Завтра возвращается Джон. Из Лос-Анджелеса, после убийства бензопилой. Я жду не дождусь. Мы за спиной его жены пойдем обедать вместе, и оба будем чувствовать себя коварными хитрецами. Но ведь это простая вежливостьпойти обедать с бывшим мужем по-товарищески; мирный финал после битой посуды и общего хаоса. Мы знаем друг друга с незапамятных времен; в моем возрасте, в нашем возрасте это важно. С того места, где я сейчас сижу, обед с Джоном выглядит как облегчение.
В галерею кто-то входит. Еще одна женщина.
Андреа! восклицает Чарна, подкрадываясь к ней. Ты опоздала!
Она целует Андреа в щеку и подводит ко мне, держа за руку:
Андреа хочет сделать о вас статью по случаю открытия выставки.
Мне не сказали, я чувствую, что на меня бросились из засады.
Это выяснилось в последний момент, объясняет Чарна. Нам повезло! Я вас двоих посажу в заднюю комнату, хорошо? Принесу вам кофе. Это поможет раструбить по свету, как говорится.
Последняя фраза и кривая улыбка обращены ко мне. Я позволяю уволочь себя по коридору. Такие женщины, как Чарна, все еще имеют надо мной власть.
Я вас по-другому представляла, говорит Андреа, пока мы усаживаемся.
Как именно?
Крупнее.
А я и есть крупнее, улыбаюсь я.
Андреа разглядывает мой пастельно-голубой тренировочный костюм. Сама она в черномодобренном, гламурном черном, а не в обноске шестидесятых вроде моего выставочного платья. Волосы у нее красные, явно и совершенно беззастенчиво крашенные спреем, стриженные шапочкой, как у желудя. Она расстраивает меня своей молодостью: она кажется мне подростком, хоть я и понимаю, что ей должно быть двадцать с чем-то. А она, видимо, считает меня немолодым чучелом с заскоками, вроде своей школьной учительницы. Скорее всего, она хочет хорошенько оттоптаться на мне в своей статье. Скорее всего, ей это удастся.
Мы сидим напротив друг друга за письменным столом Чарны. Андреа ставит на стол фотоаппарат и во- зится с диктофоном. Она журналист в газете.
Это для раздела «Жизнь», говорит она. Я знаю, что скрывает под собой это название. Раньше этот раздел назывался «Для женщин». Забавно, что теперь он называется «Жизнь», как будто жизнь интересует только женщин, а другие разделы, например, спортивный, посвящены смерти.
«Жизнь», говорите? У меня двое детей. Я пеку печенье.
Все это правда. Андреа злобно смотрит на меня и щелкает диктофоном.
Как вы переносите славу? спрашивает она.
Это разве слава, отвечаю я. Декольте Элизабет Тейлорвот это слава. А ялишь прыщик на газетном листе.
Она ухмыляется:
Ну хорошо, может быть, вы что-нибудь скажете о своем поколении художников художниц, об их устремлениях, их целях?
Вы имеете в виду живописцев. О каком поколении мы говорим?
Ну, наверно, о поколении семидесятых. Именно тогда женщины Тогда ваше творчество начало привлекать к себе внимание.
Мое поколениеэто не семидесятые, говорю я.
Она улыбается:
Ну ладно, а какое тогда?
Сороковые.
Сороковые? для нее это все равно что античная археология. Но тогда вы еще не
Я росла в сороковые, объясняю я.
А, понятно. Вы имеете в виду, что сороковые годы оказали на вас формирующее влияние. Вы не могли бы рассказать, как это отразилось в вашем творчестве?
Цвета. Цвета в моих работахэто гамма сороковых годов. Я начинаю смягчаться. Она хотя бы не говорит постоянно «типа» и «это». Война. Есть люди, которые помнят войну, и те, которые не помнят. Этоточка водораздела, здесь проходит граница.
Вы имеете в виду войну во Вьетнаме? уточняет она.
Нет, холодно отвечаю я. Вторую мировую.
Она слегка пугается, будто я только что воскресла из мертвых, причем не до конца. Она не знала, что я настолько стара.
Итак, говорит она. В чем же разница?
У нас выше устойчивость внимания. Мы доедаем всё, что нам положили на тарелку. Мы сохраняем веревочки. Мы обходимся тем, что есть.
Она удивлена. Я сказала о сороковых всё, что хотела. Я начинаю потеть. Я чувствую себя как у зубного врача, сижу с некрасиво открытым ртом, пока незнакомец с фонариком и зеркалом разглядывает у меня во рту что-то не видное мне самой.
Она бодро и ловко разворачивает беседу от войны опять на женский вопрос, который и интересует ее в первую очередь. Труднее ли приходится женщине, подвергалась ли я дискриминации, недооценивали ли меня? Как совмещать творчество и детей? Мои ответы ей нисколько не помогают: все художники считают, что их недооценивают. Можно рисовать, пока дети в школе. Мой муж просто замечательный, он меня всячески поддерживает, в том числе финансово. (Я не уточняю, какой по счету муж.)
Значит, вы не считаете, что пользоваться поддержкой мужчиныэто унизительно? спрашивает она.
Женщины все время поддерживают мужчин. Что плохого, если в кои-то веки поддержка пойдет в другую сторону?
Мои слова не совсем соответствуют тому, что она хочет услышать. Она предпочла бы возмутительные истории. Хотя в ее жизни наверняка ничего такого не былоона слишком молода. И все же людям моего возраста положено иметь в запасе возмутительные истории. Хотя бы оскорбления, унижения. Учителя-мужчины, щиплющие учениц, называющие их «детка», спрашивающие, почему не было великих художников среди женщин, и все такое. Она хотела бы видеть меня разгневанной и старомодной.
А у вас были женщины-наставники? спрашивает она.
Женщиныкто?
Ну, учительницы или другие женщины-художницы, чьим творчеством вы восхищались.
А разве не следует говорить «наставницы»? зловредно подмечаю я. Нет, не было. Я училась у мужчины.
Кто это был?
Его звали Иосиф Хрбик. Он был очень добр ко мне, торопливо добавляю я. Его история отлично уложилась бы в ее схему, но этого я ей рассказывать не собираюсь. Он научил меня рисовать голых женщин.
Это выбивает ее из колеи:
А как же ну, знаете феминизм? Ваше творчество многие считают феминистическим.
Действительно, а как же феминизм. Я терпеть не могу ходить строем. Я не люблю, когда меня загоняют в гетто. И вообще, я слишком стара для изобретательницы феминизма, а вы слишком молоды, чтобы его как следует понимать.
Значит, для вас эта терминология лишена смысла?
Мне приятно, когда женщинам нравятся мои работы. Разве это не естественно?
А мужчинам нравятся ваши работы? коварно спрашивает она. Она явно подготовилась к этому интервью, знает мои картины с ведьмами и суккубами.
Каким именно мужчинам? Мои работы нравятся не всем. Но не потому, что я женщина. Если кому-то не нравятся работы художника-мужчины, это не потому, что он мужчина. Они им просто не нравятся.
Я ступила на зыбкую почву, и меня это бесит. Голос у меня спокойный, но кофе кипит внутри.
Она хмурится, возится с диктофоном:
Тогда зачем вы все время рисуете женщин?
А кого мне рисовать, мужчин? Я живописец. Живописцы изображают женщин. Рубенс писал женщин. Ренуар писал женщин. Пикассо писал женщин. Все пишут женщин. Разве писать женщинэто что-то плохое?
Но не так же, говорит она.
Как «так»? И вообще, почему мои женщины должны быть похожи на чьих-то еще?
Я ловлю себя на том, что ковыряю кожу на пальцах, и прекращаю. Еще минутаи у меня застучат зубы, как у мышей, загнанных в угол. Ее голос куда-то удаляется, я ее едва слышу. Но вижу предельно четко: рубчики на воротнике свитера, пушковые волоски на щеке, блеск пуговицы. Я слышу то, чего она не говорит вслух: «Ты одета, как чучело. Твои работыговно. Сиди прямо, не сутулься и не смей дерзить».