Валерий Дашевский - Вернувшийся в Дамаск стр 10.

Шрифт
Фон

 Здравствуйте,  сказал он.  Бабушка. Мама. Отец. Простите, что долго у вас не был.

Он постоял, опершись о камень, помаргивая и гладя на солнечную листву вдоль аллеи. Затем посмотрел под ноги на желтый кладбищенский песок и декоративную клумбу, в которой, как и вдоль ограды, были высажены медуница, незабудка, папоротники, аквилегия. Присев на корточки, он достал из-за камня две обрезанные до половины пластмассовые бутыли, тряпки, сходил к воротам за водой, оставив ограду открытой. Вернулся, протер полированную поверхность камня,  вырезанные буквы потемнели от влаги,  засунул за камень одну бутыль и тряпки, во вторую поставил цветы; сел на скамейку ограды, отдышался, достал из кармана плаща бутылку, отхлебнул и спрятал назад. Потом посмотрел на дорогу и в зелень над головой, на светотень, игравшую в прозрачном воздухе.

 Я посижу тут с вами,  сказал он.  Мои дела, вы, я думаю, знаете. Детей у меня нет, денег  тоже. Какие-то есть.  Он засмеялся.  Ни денег, ни детей! Ну и ладно. Я же не говорил, что умею жить. Я в Израиле, с темнокожей, ее зовут Гили Шараби. Мне б рассказали, не поверил бы!

Он замолчал и привалился спиной к ограде, следя за игрой солнечных пятен и теней, в которую перешли те, к кому он обращался. Через день после похорон он позвонил санитарке, ухаживавшей за отцом, и отдал ей для мужа не надеванные ни разу отцовское пальто, костюмы, туфли и рубашки; два заношенных до блеска костюма, в которых отец ходил на завод в последние годы, он вынес во двор и сжег вместе с десятитомным справочником по машиностроению,  который отказались взять в институтскую библиотеку,  с грудами других книг, альбомами, чертежами, кальками. Он не хотел, чтоб в этом рылись чужие, а, верней, потому, что стихия огня, пламени, очищения воплощала для него идею чистого освобождения духа, отягощаемого плотью, тлением; отец, мать, бабушка были кремированы, и урны захоронены, прикопаны; их прах упокоился тут, возле останков деда. Себе он оставил из вещей отца кронциркуль, американскую логарифмическую линейку, которой отец страшно дорожил, и его кошелек, женский, маленький, в который мать клала каждое утро деньги на обед и на трамвай. Потому что ему никогда ничего не было нужно, подумал он привычно, спокойно, как о том, что принял безоговорочно, смирившись раз навсегда. Мы не рождаемся быть счастливыми и не способны научиться жить, и с этим ничего не поделаешь. Мы просто не умеем по-другому. Мы даже сбежать не умеем.

Он посидел еще немного, без мыслей, чувствуя на лице ветерок; открыл глаза, собираясь встать, и внезапно листва над головой изменила цвет, выцвела, точно просвеченная рентгеном, став радужно-чернильной, полупрозрачной в ревущей черноте; потом цвета вернулись, и грудь пронизала боль такой силы, что он выгнулся дугой. Нечеловеческим усилием, вцепившись в ограду, хрипя, он повернулся, чтобы позвать на помощь, но дорога под обрывом была пуста, и только фура одолевала подъем в солнечном мареве. Пальцы его разжались, он повалился на песок, чувствуя его щекой и больше не пытаясь дышать, слыша сердце, забившееся, точно проколотая шина; затем он перестал чувствовать и лицо, и песок, и тяжесть своего тела; песчинки перед глазами стали размытыми, утратили очертания.

Розенберг возвращался домой.

Составитель примечаний

I

Вы и не посмотрели б в его сторону дважды  да кто посмотрел бы, хотела бы я знать. Разве что эта бестолковщина  его жена  то есть, бывшая жена, и бывшая студентка, потому как только студентки и способны на такое: пялиться на его очки и мечтать принести себя в жертву науке, молодому доценту или не пойми чему. А ведь еще надо жить жизнь, между прочим. Эта-то, господи спаси, она-то что могла знать о жизни и чему путевому ее могли научить отец с матерью в этой, прости господи, Костроме, или откуда там она была родом. Одно слово, приезжая. Тонкая такая, тощая. И тоже не от мира сего  так, по крайней мере, казалось, когда она прижимала руки к груди  или к тому месту, где обыкновенно у женщин грудь, и объясняла всем и каждому, кто готов был слушатьа слушали ее не то чтоб с удовольствием, скорей, с этаким хмурым интересом, с каким у нас, в Матвеевке, слушают пришлых, иногородних  какой он, ее Сережа, умный, прекрасный, образованный и уточненный. И всё это было ни к чему  я про ее объяснения. Она словно бы извинялась перед нами за то, что он такой  непьющий, некурящий, нелюдимый, знает какие-то там мертвые языки, латынь  да что латынь  древнееврейский, древнегреческий, и это нам было уж точно без толку. Нам-то на них не говорить. Пусть он и был учености немереной  нам-то от этого что? Спрашивается: ну что нам было до его учености, да до чьей угодно учености, когда всё это без толку, и никакого отношения не имеет к нашей повседневной жизни, когда прорастает картошка, ничего не достать, на базаре  один Кавказ, и все сидят по своим углам, и о том только и думают, чтобы не было хуже. Вот и она точно извинялась  и за него, и за себя  чуяла, должно быть, что нам он ни к селу, и ее, с ее слабыми руками и вечной тревогой в глазах, тоже, поди, не хватит надолго. Ну, присылали им припасы из Костромы или из Вологды, откуда к нам ее занесла нелегкая, но ведь они, поди, были бедны, как церковные мыши  Сереженьке ее надо было покупать какие-то книги, которыми их комнатушки, а были у них две, были заставлены до потолка, сесть-то там толком было негде. Она всё зазывала нас к себе  беременная, а потом  с грудным младенцем на руках, конечно, когда мужа не было. Но только ведь это было одно: есть он, нет  оттого, что вид у него был, как у хворого. Не как у помешанного, нет, но полностью отсутствующий, будто он общается с тенями или призраками на этих, мертвых-то языках. И все-то мне хотелось спросить: нашим-то, человеческим он пользоваться, часом, не разучился? Верите, она ему писала бумажки, когда посылала в магазин  и мне, вот крест, по сию пору странно, не то, что он их мог прочесть, а то, что не забывал их вовсе, стоя в очереди, в своей лыжной шапочке: в лице ни кровинки, всё бессонница, всё еженощные бдения за книжками, одет, конечно, так, что без слез не взглянешь, а ведь молодой-то мужчина. Если б он не то что бумажкуголову дома забыл, я бы не удивилась. Там, в его книжках, поди, было не написано, что у него  жена и сын. Ито ли он не прочел этого, то ли ему не сказалино, похоже, он так и не узнал этого толком. Есть же такиене от мира сего. Соберите его с книгами и лампой, перенесите за тысячу верст, и, клянусь, он не заметит, если, конечно, не крикнуть ему прямо в уши! Жаль мне было эту бедную Лизу, да как тут поможешь и чем? Это же с самого начала было ясно, что долго-то она не выдержит. И работа у него была странная: составитель примечаний. А звали его  Сергей Павлович. То есть, как я поняла, он в точности знал, что и когда сказал какой-нибудь там Плавт или Сенека  это я наслушалась от нее  ну, и когда печатали какую-нибудь книжку или полное собрание сочинений, до которых нам было дела ровно что до прошлогоднего снега, он писал к ней примечания да послесловия, так, кажется: и она нам показывала эти книжкигордилась своим Сережей, значит, а по мне лучше бы попридержала у себя, чем злить людей его ученостью да начитанностью. Он-то с нами не говорил. Что ему, спрашивается, было разговоры разговаривать с нашим окраинным дурачьем, то ли дело плавты и сенеки. Не скажу, чтобы его ненавидели, вреда от него не было, как и прокуесли он не отсутствовал в институте в своем свитере-самовязе, со своим ободранным портфелем, значит, квасился в четырех стенах, в своем закуте под лампой, всё молчком, обрастая пылью, или они выходили втроемэто, я вам скажу, было зрелище. Точно у этой Лизы было двое детей  один нормальный, живой малыш, а другойвеликовозрастный переросток, как бы немой от рождения, щурился всё на фонари, точно вышел не из дому, а из лесу. А послевскоре после того, как мы с ними разделили лицевые счета, больно много электричества жег ее составительона взяла мальчика и уехала. Мы думалик родителям, в Кострому  Вологду или откуда она там взялась.

Это-то и было скверно. Всем нам, бабам, хочется путного мужика, чтоб жить за ним без головной боли, но была она чистый человек, просто молодая и слабаясразу было видать по ее джинсам, ветровке, по глазам.

И ушла она не вдруг. Терпела, значит, сколько могла, может, из уважения к его большой ученостиили боялась, что без нее он пропадет: кто ж ему будет писать записки, поди, небось, удивлялся всякий раз, что хлеб продается в гастрономе.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3