Когда я осознала, что пародирую самое себя в невиданных доселе масштабах, мне стало горько.
О, если бы он молчал! Если бы он не фиксировал свою фиксацию, если бы не брал у меня столько денег! О! О!
«Она требовала гарантий»писал где-то Сорокин.
Он гарантий не требовал, он напряженно ждал их. А это хуже, чем требование. В ответ на просьбу можно послать, а в ответ на молчаливое ожидание остается только злиться. Что и
Тем более, его просто физически чувствуешь: это ожидание мужское, густое, можно сказатьплотное, можноимперативное. Оно не оставляет тебе права отказа.
И что остается тебе в таком случае? Стучаться искусственным хуем в двери справедливости? Купить хорошей водки? Напиться, как сука? Изнемочь от слез? Кататься на ручке двери? Долго нюхать забытый им свитер? Или лучше носки? Позвонить забытому любовнику и узнать, что он женился? Пожелать счастья? Потрогать средним пальцем правой руки клитор, пристально глядя в темнеющее окно? Повращать его по часовой стрелке? Радоваться тому, что он у тебя есть? Радоваться смущенно, по-детски до конца не понимая причину радости, радоваться и слегка надавливать, и трепетать им, как птичьим сердцем, и представлять себе разное, славно, славно, славно, славно боже боже боже
Деревья уже совсем как весенние.
Не знаю, какой аспект наших с С. отношений затронуть следующим. Их осталось всего два: ебля и пьянство.
Еблей кончать банально, но логично, пьянствомтоже не особенно оригинально и совсем нелогично (хотя почему?), но с этим делом я чаще встречаюсь в жизни, этим я чаще сыта, так что по причине двойной банальности и одинарной нелогичности с пьянства и начнем.
Ну что вам сказать, граждане судьи? Мне стыдно. Я от стыда свиваюсь в жгут. Я не могу остановиться. В глазах все двенадцатирится, летают черти там и тут, они мне шепчут: подожди! еще стакани все прекрасно. Но ожидание напрасно
(В душе опять идут дожди).
Напрасно оно. Край иллюзий так же пошл, как и край реальности. Просветы где-то посредине: на граммах, я думаю, двухста пятидесяти (для меня). Да что говоритьвсе это до меня сказали: Венедикт Ерофеевгрустно, нежно и без претензий на что-либо; обстоятельнопублицист Гандлевский, что и сейчас живее всех живых; мистификатор Андрей Битов, знающий толк в пропорциях, и многие еще другие. Эту тему, на мой взгляд, не могут освежить теперь даже новые байкичто и с кем произошло в процессе. Олеша был прав: быть трезвым также интересно, как и пьяным
Но я про что-то другое«любовь и водка», что ли? Опять все сводится к иллюзиям. Еще бы надо про комплексы сказатьда чего-то затошнило меня. Этот вопрос я еще не решила. Я его потом решу.
Мне кажется, что в предыдущем пункте я не договорила что-то о гарантиях. Кто чего требовал и ждал. Он ждал от меня гарантий нормальности. Я вместо того отгарантировала ему полную ненормальность (сыграла). Он ждал гарантий, что «майн характер гут». И тут жестоко обманулся, но в другую сторону. Не скрою, мне стоило изрядных трудов играть, с одной стороны, сумасшедшую, с другой стороны, покладистую мирную бабу. Есть такие, хотя редко. На самом же деле я была нормальная истеричка с говенным характером.
А он опять же не просек
Да, я знаю, тут есть небольшое противоречиенасчет ненормальности, но оно настолько незначительно, что его можно принять как погрешность, в математическом смысле этого слова. Ну, короче, странностив пределах нормы.
И все, и хватит об этом.
Нуте-с, пьянство. Это был, кажется, первый (после огромного перерыва) человек, с которым мне хотелось жить по трезвости: говорить, иметь близость (гм!), существовать как-то в пространстве и во времении именно он оказался горьким пьяницей. Ну то есть не горчайшим, конечно, но именно со мной он хотел все время пить. Вот хуйня какая. Я ведь чуть-чуть не завязала, поскольку, как было сказано выше, стала терять интерес к алкогольной эстетике. Это охлаждение шло в жизнь через искусство, как всегда. У меня перестал возникать слюноотделительный на фразы типа: «Он вынул из просторной, холщовой, повидавшей виды сумки запотевшую от мороза бутылку Русской водки, крякнул, хрюкнул, икнул, достал грибы, тряпку, чтобы протереть стол, а кругом были пыль и бутылки, пыль и бутылки, и он ловко подцепил крышечку, запрокинул головку, мило раздвоенную (чего?!), и кгистально чистая, пахучая на морозце влага полилась из нее! Из нееопрятной бутыли с надписью «Cool before drinking», со следами темного заводского клея, с маркировкой на донышке и с загадочной аббревиатурой на золотой блестящей крышечке: ППЖ-ОРЗ-КПЗ-ОГОГО.»
Но дальше исчезновения рефлекса дело не пошло. Его аппетитно чмокающие, яркие от водки губки и мокрые желтые усы делали свое пагубное дело. Он стремительно пил и стремительно глупел, а мне ничего другого не оставалось, как восстанавливать между нами равновесиеиллюзорное, опять же. Мне хотелось именно равновесия, ив идеалетрезвого. Он этого не хотел, не мог, боялся
Так бывает. («Соглашательница!»)
«Ты не знаешь, какой я злой в трезвом виде», говорил он. Я знала, какой он злой в определенные периоды процесса пития, а ничего хуже себе представить не могла. Возможно, у меня плохо с воображением.
Так что же было хорошего? Да все.
И тут мы подходим к последнему пункту.
Пункт последний.
Застрелиться мне из хуя, в самом деле, как знатно он ебался! Как непонятно, ново, значительно.
Каждое утро мне хотелось бы класть на его резиновый заплеванный коврик перед дверью пять розочек: чайную, белую, светло-алую, розовую и бордовую. Таких влажных. И чтоб никто их, борони Боже, не спиздил. Осыпать его розовыми лепестками, прикладывать их к его щекам; когда он будет в белых лепесткахглаза будут охро-зелеными, когда в бордовыхцвета красного дерева. В них будут искорки. И пусть он будет чуть-чуть поддатенький, Бог с ним.
Мы будем ощипывать и покусывать цветочки. Цветы созданы, чтобы их о(т)щипывать, как на уровне стебля, так и на уровне лепестков. Затыкать ими вазыпошло Что еще будет?
Его чубчиктемно-зеленый с белым, рыжие усы, рукипрочные и невесомые, рукималиновые и мягкие (вы клали себе когда-нибудь пастилу на причинное местомежду концом клитора и началом лобка? вот положите, почувствуйте)
Окна высотного дома напротив залиты майонезом весеннего солнца. Точно такой же майонез был на картинке в книге Микояна «О вкусной и здоровой пище», которая стояла на полке в темном небольшом коридоре, а коридор был темным оттого, что там было много дерева: светлые, но тусклые стеллажи и небольшая по длине, но высокая полка, черно-красная, на которой стояли учебники французского языка, книги о вкусе, уксусе и куске (это еще что такое?), затемзернистая Микояна, а солнце вплывало в соседнюю комнату, именуемую «кабинет», и там давало уроки геометрии на бледно-палевых обоях с рисунком цветов или пастей.
Майонез через десять минут превратился в жемчуг, да такойсеро-желтый, такой матово-бликующий, что стало ясно: весна.
«Отчего же майонез был сер»? спросит любознательный читатель. «А от того, отвечаю, что тогда все было сероеточнее, сложноцветное; не умели, или слишком умели фотографировать».
Чистого белого цвета в природе нет. А что вы скажете про синеватые пельмени? В них есть нечто мертвенное. Значит, остается одно: серая желтизна, каплю зеленого и капельку розового надо прибавить к этим белилам. И как аппетитно! Это же настоящий бон аппети! А там и устрицы (ну их!), что-нибудь с кровью, с зеленью, с печеными фруктами и тонко наструганной лошадью (чего?!).
Утром в комнате пахло не очень хорошо. Я сразу вставала и делала завтрак из того немногого, что успела своровать у соседа, а именногорячие бутерброды с расплавленным сыром.
Он даже и не думал вставать. Даже не было надежды, что он откроет свои прекрасные заплывшие глаза, потянет своим красным и длинным носом, скажет «фу», вытянет вперед волосатые руки, повозит ногами в шерстяных носках туда-сюда, накинет на зябкие плечи простыню и что-то пробормочет. На это надежды не было.
Съев все то немногое, я снова ложилась к нему, ощущая сильное желание много и подробно, то есть добротно, а, может быть, и дробно, а, вернее сказать, прочно и основательно ебаться. Я видела, что по небу плывут облака, голые ветки тополей розовы и блестящи, на крышах лежит грустный снег в тени, а на свету он тоже грустный, очень грустный снег Зато не грустили семена какого-то другого дерева. Я сунула ему руку в штаны. Там была полуготовность. У меня забилось сердце. Свет завернул за угол. «Кто бы пососал мне клитор?»горестно подумала я. Он спал. Окна были не майонезом, а пасмурной водой Москвы-реки, в них появилось много зеленого. И снова вспыхнуло: ослепительно, сразу иустойчиво. Кажется, он так и не проснулся никогда. Или стал ходить по комнате, причитать, охать, вдохновенно прихлебывать одеколон, говорить, как он ослаб, пахнуть так, как это может только он. А я все ждала. Мне все равно было хорошо, потому что я была где-то совсем не здесь, и все воспринимала через толщу великого обновления. Я желала жалеть, а не зверствовать.