фрагменты из романа, не вошедшие в него
Звали его Саратов Ильич Ульянов и было ему восемнадцать лет. Незнакомые приставали к нему, зачем он Саратов, да еще и Ульянов.
Папа, ну почему я Саратов? лез он к отцу.
Город пиздатый, отвечал отец, досасывая вторую бутылку.
А?!
Городништяк, говорю.
А-а-а-а.
Саратов страдал крайней плотью и решился сделать небольшое обрезание, как мало-мальский восточный человек. Соседи других народов одобрили его в коридоре.
В нагрузку к обрезанию полагались татуировки «Не забуду мать родную», «Москва! Я сидел в тебе» и «Сколько можно долго ждать».
«Кожицы наши стерпят прорези и проколы, а мы укрепимся», думал он, выпивая от боли.
На обледенелом крыльце он ополаскивал из ковшика кровавый член, прислушиваясь к мирному весеннему гулу вечернего двора, к неторопливымпосле насыщенного рабочего днялюдским разговорам:
Виктор Иванович, что такое мандаложки?
Знакомое что-то. Сколько букв?
Не знал, что триппер передается половым путем.
«Почему она ходит за этим нечистым, небогатым, немолодым, жадным и узколобым негром, который знает по-русски только Драсти и факен бич? думал Саратов, выслеживая Василису в мусорном ящике. Как они вообще объясняются, кроме языка тел?»
Василиса остановилась у будки с мороженым и знаками попросила негра купить ей эскимо. Негр показал ей фигу, а после перестроил конструкцию руки в кулак и ткнул им Василису пониже спины, чтобы шла ходче.
«Его б на плантацию», думал расистский от горя Саратов, сжимая в кулаке очистки и тряпки. Он захлопнул крышку и заплакал, сидя в темноте бросовых предметов.
Клитор бы тебе отрезатькак умеют у них, в Бангладеше
А ты не трожь Бангу! Сам пол хуя себе отстриг, думаешьтеперь все должны?!
Да нет, это по договоренности, робел он.
И кто же въехал в тебя так, кудрявая красавица, спрашивал рогатый Саратов, прекрасно понимая, откуда разрывы, и стараясь не чинить боли своей любимой.
Василиса сморщила пол-лица и прищурилась на потолок.
Тебя что-то смущает?
А что меня может смущать? Меня уже ничего не смущает. Или все. Только я плохо чую любовь в себе для себя и из себя. Секрет мутный и рычу мужиком. Не слыхал?
Был занят, сам звучал как-то, но позабыл в ослеплении радости.
Ты завшивевший умом.
Но это не вечное мое состояние. Диалектика физического хуя сложна, как никто. Отдохнула?
Сладко воспарять над болью, вот противоположность, ступенчато говорила Василиса, стукаясь головою о спинку кровати.
И ведь только что ты полюбил меня в кухне.
Таминое, запах жара. А тут прохладительное кое-что. По-другомуконтраст.
И не жалко тебе морщить его?
И нету. Он расправится и в себя уберется, сказал Евгений Попов.
Ну и будем слушать друг друга и друг другом дышать
И они снова обнялись счастливо, не чувствуя конечностей своих и начал.
история со шкафом
У меня в квартире жили девочка Паша и девочка Станиславочка. Паша снимала у меня комнату, а Станиславочка была моей любовницей. Паша была очень аккуратная. Из ее комнаты несло духами и бананами. На всех стульях лежали деньги и гомосексуальные журналы. Когда она уходила по делам, мы со Славусенькой рассматривали ее духи и серьги, бережно беря их двумя грязными пальцами.
Станиславочка не отличалась аккуратностью. Она часто ночевала на складе, укрываясь какими-то чехлами, а утром подбирала с земли бычки, докуривала их, рылась в помойке и тут же шла на работу; поэтому у нее часто не хватало времени для утреннего туалета. К тому же она была большой грубиянкой.Пропьем, Санек, пашины брюлики? спрашивала она, почесывая хорошо развитую грудь. Ой, чтой-то у меня вскочило-то? Будто сыпь? спрашивала она, приглядываясь к животу. Не СПИД ли, едрена-матрена?
Мыться надо чаще, отвечала я.
Узкая Паша уписывала на кухне чизбургер с молочным коктейлем, а широкие мы пили в комнате водку, хрустели огурцами, громко хохотали вконец осипшими голосами и гладили друг друга по толстым ляжкам.
Вот оденусь потеплее и спать лягу, сказала Станиславочка и принялась напяливать на себя свои ароматические шерстяные носки.
На руках у нее лежал толстый слой городской копоти. Она работала дворником на Новом Арбате. Паша, естественно, в Мак-Дональдсе. А я сдавала бутылки, комнату, поебывалась изредка за прокорм, в общем, все мы были женщинами деловыми, но довольно болезненными. Паша страшно кашляла по ночам, настоявшись в своем кокошнике за прилавком, продуваемом с четырех сторон, у нас со Станиславочкой текли сопли, случались истерики, болели поясницы от ношения тяжестей, у Славуси после стройбата начался ревматизм: она дергала во сне ногами. Паша от армии откосилась как-то; или по правде хворая былауж не знаю. У Славуси было недержание мочи и малиновое лицо, у меня нервный тик и заикание, но это не мешало нам временами радоваться жизни, крепко обниматься, плакаться друг другу в рваные кожаные куртки, от чего мы тоже получали большое удовольствие, и делать друг другу подарки. Паша иногда дарила мне воздушные шарики, Славусятушенку, старый костюм ожиревшего полковника и нежную себя; я же в ответ иногда убиралась в пашиной комнате и никогда не обкладывала ее хуями, а Станиславочке воровала носки и зажигалки.
На нашей улице жили только гулящие женщины. Других женщин на этой улице не было. Их руки были покрыты кривыми самопальными татуировками и шрамами.
Славуся часто хулиганила на работе и по вечерам жаловалась мне, что ее снова прибили, дали вина и назвали гулящей. Чтобы утешить ее, я совала голову ей под свитер и целовала сосочки и пупочек. На ее животике росли светлые и жесткие волосы. Но она не спешила возбуждаться и критически оглядывала меня, указывая на свинцовые мерзости костляво-опухшей жизни. Временами она говорила, как Горький в «Университетах»: называла меня во множественном числе, велела сменить рубашку и проч. Чуть покрасневшие от насморка крылья моего носа превращались у нее в сизые, пористые, мясистые и похотливые, сносная рубаха от Кельвина Кляйнав жалкое грязное рубище, волосы становились сальными и всклокоченными прямо на глазах, весь мир тускнел и проваливался, как нос сифилитика Потрогав ее гульфик, я нашла его мокрым, а она в припадке действительности, опоенной сатранами, стала яростно сначала тереть руками причинное место, а потом картинно нюхать их, изображая крайнее блаженство и даже оргазм.
Да! кричала она. Обоссатушки! Опять обоссатушки! Ха-ха! Да! Вы, надменные, присно засранные, исполненные той унылой говнистости пирога, когда и горе-то Горе! Какое горе! Ямандавошка! Ссыте на меня, унылые женщины!
После всего сказанного она повалилась на кровать и захрапела. Я долго принюхивалась и приглядывалась к этому странному проспиртованному существу и думала, что я вообще в ней нашла. Водки она мне все-таки притаранила. Выпивая ее, я стянула со Славуси носки, погладила пяточки, поцеловала одну из них, попыталась снять мокрые штаныно она плотно склеила ласты.
Потерев себе нос грязным кулаком, она свернулась еще калачистее и опять отключилась.
Пришла с дискотеки веселая Паша и зашагала с шариками по коридору. Я чуть не сблевала от ее духов, выпила и втянула носом остатки славусиного запаха в кухне. «Бабки» кончались. Было прозрачно грустно. Голод отпустил маленько. Я постукивала по бутылке ногтем, подперев голову кулаком, потом достала из помойки пакет мак-дональдовой картошки, выброшенной Пашей, и разделила на две равные порции: нам со Славусей на завтрак. Я думала о том, что только моя недюжинная натура может вынести такую голодную и пьяную жизнь, как сказал некогда трущобный дядя Гиляй.
Я стала вспоминать, как меня выгнали из дома в 18 лет за то, что я подняла во дворе юбку по просьбе моего любимого Вити Комарова. Дом был ведомственный, и родители очень испугались позора. Во дворе было много народу: сумерничали баянисты и балалаечники оркестра народных инструментов, с ними поддавали и певцы, и балерины, переквалифицировавшиеся после пенсии в поэтесс, и непьющий физик Гартман, который не проходил по ведомству, а просто любил послушать чужие разговоры и пристально вглядывался в говорящих сквозь сильные очки.