К весне, пожалуй, не отвоюемся, сказал он солидно, сеять сами будем, а урожай пусть батя убирает.
И улыбнулся счастливо, увидев, как наяву, идущий по золотому полю отцовский трактор с прицепленным к нему комбайном.
Хозяин внимательно слушал Серёжку и, кажется, понимал все его невысказанные мысли.
Так. Гм В городе-то что говорят?
Что говорили в городе, Серёжка не знал, он и городских людей-то почти не видел. Все новости сообщал им репродуктор, установленный на столбе возле барака, а лейтенант Вахрамеев разъяснял иногда военные сводки штатским бабам, приспосабливая важные новости на пользу конкретному делу разгрузки барж, разоблачал глупую политику Гитлера:
Он думал, что мы разбежимся, как только увидим их танки. Такая доктрина у фашистов была: ударим хорошенькои Советский Союз развалится, русский против татарина пойдёт, тотна казаха
Намёк был всем понятен: тётка Параскева обозвала однажды стариков Искандярова и Акпергенова узкоглазыми баранами за то, что они подолгу мылись в бане и задерживали баб.
Ещё не совсем старики, Искандяров и Акпергенов, татарин и казах, неразлучные и на барже, и на берегу, согласно кивали головами: думал дурной фюрер так, правильно говорит начальник лейтенант, но ни хрена у фашистов не выйдеттоже правильно. На Параскеву они нисколько не обижались.
Высокая, худая, как жердь, Параскева, мгновенно воспалясь гневом, ругалась на чём свет стоит:
А не хотел?! и, выбросив воображаемому бесноватому фюреру под нос реальный, жёсткий, как сучок, кукиш, требовала: Так, лейтенант, крой дальше! Мать их
Бабы вообще-то почти не матерились и попервости пытались одернуть и мужиковатую Параскеву, потом махнули рукой. Эта речь Параскевы воспринималась, как просьба о прощении за «баранов» и обещание, что такое больше не повторится.
Ещё лейтенант говорил тогда о неразрывной, крепкой, как цепь, дружбе всех советских народов и призывал дать врагу по мозгам ударной работой на разгрузке смертельно необходимого для фронта леса.
Серёжка усвоил, конечно, всю эту политграмоту назубок, но повторить её перед незнакомыми людьми не решился. В то же время он чувствовал, что в их глазах он не просто парнишка из Ждановки, а представитель армии труда, который побывал ближе к месту смертельной схватки и потому умудрён особым знанием.
В общем, Серёжка поднял кулак с зажатой в нём фуражкой, будут знать, как к нам соваться, запомнят фрицы на всю жизнь!
Скоро, говоришь? М-да-а, хозяин покачал головой, будто соглашался, война на самой макушке, попьет ещё нашу кровушку. А солдатного народу мало осталось.
Картошка сварилась, девушка слила отвар из чугуна в небольшую бадейку; картошку вывалила в огромную, как таз, миску, поставила на стол. От картошки валил пар, почти забытый за три месяца запах ударил Серёжке в ноздри. Он встал и отошел от стола в запечье, сел на лавку, по которой хозяева взбирались на полати.
Девушка принесла половину каравая из сенейхлеб был серый, военного, хорошо знакомого Серёжке замеса, взяла нож, стала резать. Серёжка старался не смотреть в ту сторону, но видел мельком и хлеб, разрезанный на восемь частей, и картошку, исходящую паром, и крупномолотую соль, одну щепоть, в тёмной казеиновой тарелке, и ребятишек, которые заняли свои места за столом и немедленно приступили к делу: выдернули из миски по картофелине и, обжигаясь, начали счищать с неё пленку кожуры.
Хоть ты и сытой, а садись, кивком указал хозяин Серёжке на табурет у стола. По голосу его нетрудно догадаться, что он твёрдо знает, что любой гость в эту поруголодный. Да куфайку-то сыми, натопилось уже, чего преть?
С печи, из тряпья, которое успел разглядеть Серёжка, когда подходил сюда, слышно было хрипловатое неровное дыхание больного человека. Вот почему сказал хозяин Серёжке, что у них нехорошо: помирает человек. Его зовут к столу, а что же та, которая «опять не ела»?
Голод-зверь давно ожил в Серёжкином теле, он нерешительно взялся за ременьснять ремень значило обнаружить банку с рыбой, которую надо было непременно донести домой. Именно вот с такой картошкой, «в мундерах», мечтала поесть селёдки мать.
Хозяин подошел к Серёжке, стал ногой на лавку, потрогал больную рукой.
Слышь-ка, иди ужинать. Давай помогу слезть.
В это время Серёжка увидел, как из горницы, шаркая ногами по полу, вышла седая старуха, пристроилась на край лавки за столом, рядом с внуком. Стало ясно, почему хлеб порезали на восемь кусков: семеро в семье, Серёжкавосьмой.
На печи никакого движения не обозначилось, только хрип прервался, когда последовал короткий слабый отказ:
Не хочу.
Хозяин посмотрел на Сережку, словно прощения просил: вот, мол, парень, какие наши дела, положил руку на его плечо, остро выпиравшее из-под «куфайки», легонько направил в сторону стола.
Придерживая банку под полой, ремень он снял и вместе с фуражкой положил на скамейку, Серёжка сделал два неуверенных шага, в ушах у него всё ещё слышался слабый исчезающий голос: «Не хочу», приостановился, пронзённый внезапной догадкой: может быть, она чего-то хочет?! Даже дыхание притаил: больная, наверное, как Серёжкина мать, тоже поела бы селёдки! Ноумрёт и никогда не узнает Кровь отхлынула от лица, Серёжка медленно повернул голову:
Дядя, шёпотом спросил он, вас как зовут?
Иваном, ответил хозяин и, помедлив, добавил: Матвеичем.
Дядя Иван, прислушиваясь с удивлением к своему шёпоту, словно бы он исходил откуда-то со стороны, продолжал Серёжка, у менявот!
Он вынул свою ношу из-под полы, подержал сверток у грудинапоследок, будто можно было ещё передумать и остановиться, потом прошёл на ослабевших ногах к столу и на свободном краю развернул.
Все притаились.
Ребятишки переводили взгляды с белых квадратиков сахара на блестящую банку, Иван Матвеевич и старшая дочь смотрели в стол перед собой, и только старуха изумленно воззрилась на Серёжку, как на чудотворца, перед тем она не замечала его. Серёжка видел: они испугались, словно бы давно ожидаемая в доме бедавот, пришла!
Что это? тоже переходя на шёпот, спросил Иван Матвеевич и наконец оторвал взгляд от стола, исподлобья недоверчиво посмотрел Серёжке в глаза.
Открыть совсем тихо, одними губами, распорядился Серёжка.
В банке, остро пахнущей пряностямилавровым листом, перцем и маринадом, было восемь ломтиковшесть в ряд и по одному сверху и снизуровно столько, сколько было в доме людей, как будто чья-то добрая рука заранее знала про этот случай.
Иван Матвеевич слизнул с ножа тёмно-коричневый рассол, изумлённо посмотрел на окружающих, только теперь, похоже, поверил, что ему не блазнится, неожиданная улыбка озарила его лицо.
Мать, сказал он громко в сторону печи, слазь скорейтут селёдка! Помоги, Катерина.
И сам немедленно пошел вслед за дочерью.
Селёдка слабый голос был полон горечи и укоризны и непоколебимой убеждённости в том, что её лишь манят к столу, а ни о какой селёдке речи быть не может.
Право слово! Давай руки.
Но уже распространились по избе запахи, и были они красноречивее всяких уговоров.
Ва-ся?! у Серёжки мурашки по спине побежали от этого её вскрика, столько в нём выплеснулось печали, надежды и радости. Ва-сень-ка приехал?!
Простоволосая старуха с вздрагивающей от слабости головой спустила с печи неимоверно худые ноги. Серёжке стало не по себе: две старухи в доме, а где мать ребятишек? И кто тот Вася, за которого его принимает умирающая?
Постой! Иван Матвеевич едва успел подхватить падающую с печи больную, поставил на пол. Чуни-то надень.
Она как была босиком, так и устремилась к столу и к Серёжке. В глазах её, казалось бы, уставших от жизни и потухших навсегда, зажглись безумные огни, она не понимала, зачем её задерживают, зачем надевают на ноги старые с обрезанными голенищами валенки и заталкивают руки в рукава кофты.
Серёжка это, Узлов, негромко, внушающе сказал Иван Матвеевич, рыбой нас угостил. Иди поешь.
За столом, когда её посадили рядом с Серёжкой, она разглядела его и опамятовалась, зажав ладони коленями, стала покорно ждать, как с ней распорядятся дальше. Голова её на тонкой синюшной шее медленно колыхалась из стороны в сторону, как осиновый лист на слабом ветру.