Когда Надежда Александровна отказалась даже от слабенького чая, вызвали доктора, местного, а хорош ли? Говорят, Владимир Анатольевич, что хорош, да ведь выбирать не из кого. Из Петербурга пока доедет! Борятинский, мысленно поклявшийся протянуть к Анне отдельную железнодорожную ветку (будет исполнено, но не ими в 1897 году по линии ГрафскаяАнна пройдет первый поезд), самолично вышел встречать доктора на крыльцо и, пожимая сухую, красную, йодом перепачканную руку, вдруг поймал себя на мгновенном ярком желании руку эту поцеловать. Был бы картуз, сдернул бы с головы, честное слово. В ноги бы повалился. Только спаси!
Мейзель, Григорий Иванович, отрекомендовался врач, немолодой, крепкий, круглая крупная голова стрижена под седой, густо перченый ежик. Поискал что-то в глазах Борятинского и спокойно прибавиллютеранского вероисповедания. Борятинский, вспыхнув, развел рукамида разве это имеет значение, помилуйте, проходите, может, чаю с дороги изволите?
Мейзель не ответил, тяжело преодолел жалобно заохавшие ступеньки, обвел взглядом всеми окнами распахнутую в сад гостиную.
Словно оценилно как именно, не сказал.
Прикажите проводить к больной, распорядился он и пошел, пошел, помахивая потертым саквояжем, невысокий, коренастый, спокойный неведомым Борятинскому спокойствием не аристократа, а профессионала, честного ремесленника, каждый жест которого, каждое слово стоит чистого золота. И пятидесятилетний князь, забыв обо всем, как голенастый перепуганный стригунок, забегая то справа, то слева, отталкивая вездесущую Танюшку, пшла, дура, воды прикажи доктору подать, или глухая?! поспешил следом, показывая дорогу и дажевпервые в жизни! изгибаясь угодливо спиной на зависть любому приказчику. Только бы не чахотка, господи! Только бы не чахотка! заклинал он мысленно, не отдавая себе отчета, что не к Богу обращается вовсе, не к Господу нашему Иисусу Христу, а к этому неведомому Мейзелю, сельскому лекарю лютеранского вероисповедания в пыльном скверном сюртуке
Хлопнула дверь спальни. И тишина.
Только бы не чахотка.
Мейзель вышел через три четверти часапод короткий, переливистый курантовый бой. Точно подгадал. Такой же невозмутимый, Борятинскому даже показалосьравнодушный, словно не Наденька там лежала, погибая, за злосчастной дверью, словно не Надюша моя. Господи Боже ты мой! Борятинского шатнуло так, что пришлось вцепиться в край неизвестно откуда приблудившегося столика, все сорок пять минут ожидания он постыдно накидывался некстати случившимся коньяком, стаканом глотал, куда там грядущим декадентам, и вот на́ тебе! Его снова повело, словно зеленого юнкерка, а ведь, кажется, где только ни пивал, а гвардию не позорил, с великим князем Константином Николаевичем честь имел надираться, и младший братец самодержца российского, как все Романовы, на выпивку исключительно крепкий, самолично изволил
Борятинский запутался окончательно и, не выпуская из рук столик, испуганно спросилкак она, э-э-э Чертово имя начисто вымыло из головы коньяком. Плохо, обидится, погубит Надюшу Э-э-э Как она, доктор? Не спросил дажепискнул, словно мышь из-под веника.
Мейзель бесстрастно сказал: вы можете к ней войти. Не ответилразрешил, будто сам был тут хозяин, и Борятинский впервые услышал в голосе доктора, не в голосе дажев интонациичто-то раздражающе нерусское. Словно Мейзель ставил привычные слова в чуть-чуть непривычном порядке, и выходило слишком спокойно, слишком непогрешимо. Слишком уверенно. Русские так не говорят. Они или молчат, или орут. Борятинский выбрал первое. Он просто мотнул головой и, из последних сил чеканя шаг и сам понимая, что это первейший и позорнейший признак пьяного, пошел к двери, которая за эти бесконечные недели стала личным его, лютым даже врагом.
Открылась. Закрылась.
Очень тихо. Очень душно. Почти темно.
На Надюша?
Ослепший после солнечного полудня, Борятинский споткнулся об очередной вертлявый столикмебель сегодня решительно ополчилась против него, закрутил головой растерянно, ища жену, но ее не былои только зашторенный воздух нежно, сильно и сложно пах Наденькойсловно кто-то разлил склянку с самым лучшим, что в ней было. С самым дорогим.
Володя
Слабенько, негромко. Как колокольчик, подбитый войлоком, полугласный.
Да где ж, мать твою
Вот она, господи.
Почти невидимая, почти бесплотная, на кровати. Взбитые подушки темнее лица, которое истончилось так, что, кажется, всё превратилось в профиль, в силуэт, вырезанный заезжим ангелом из плотной веленевой бумаги. Глаза только светятсяогромные, зеркальные, словно у сплюшки под стрехой.
Плачет?
Княгиня хотела сказать что-то, но не смоглазакашлялась.
Чахотка! Значит, все-таки чахотка!
Наденька!
Борятинский вдруг рухнул на колени и пополз, как в церкви, отроду не ползал, пока не уткнулся носом в руку женыпо-щенячьи, по-детски. Нет, нет, нет, бормотал он, всхлипывая, комната рухнула вместе с ним, прыгал в глаза то край ковра, то глухие постельные отроги, то домашние туфельки Нади, жалко прижавшиеся одна к другой. Как всегда, на первом хмелю всё было резким, ужасным, громкимособенно боль, такая огромная, что Борятинскому казалось, что она не помещается у него внутри, как не помещается во рту воспаленный дергающийся зуб, весь круглый, огненный, красный. Но страшнее всего было, что какая-то подлая, самая маленькая часть князя радовалась и ковру (отлично вычищенному, кстати), и спасительной полутьме, и тому, что он стоит на коленях, потому что так можно было дышать, не боясь, что Наденька услышит гнусный коньячный дух. Бессмысленного безразборного пития она не выносила. Всего вообщебеспорядочного, нутряного. И как они не заботились иметь Бога в разуме, то предал их Бог превратному умуделать непотребства. В гвардии тебя, матушка, с такими идеями и часа бы не продержали. В голове у хорошего солдата Богу делать нечего. Там пусто должно бытьшаром покати. Чтоб команды помещались. А похмелитьсяразве ж это непотребство? Непотребствонаоборот как раз, с утра не поправиться. Непотребство и ересь злокозненная.
Так он всегда говорил. А она смеялась.
Умретзастрелюсь сей же час.
Володя.
Откашлялась наконец.
Володя. Я Jai
И зашептала, зашелестела, путаясь, сбиваясь на французский и точно приседая на каждой фразелегко, торопливо, по-полонезному.
Quoi?!
Борятинский вскинул головузабыв про коньяк, про мокрое от слез лицо с расползшимся, почти бабским, опухшим ртом.
Cest vrai?! Mais mais enfin, ce nest pas possible. Ce nest vraiment pas possible!
Лучше бы язык себе откусил, честное слово.
Лиза и Николай приехали через месяц, к концу августа, неслыханно скоро, если учесть, что Лизе пришлось добираться из Рима, а Николаюсрочно испрашивать в полку отпуск (и, значит, следующего ждать придется целых два года, эх!). Оба, сговорившись, решили встретиться в Воронеже, чтобы по пути в новую родительскую усадьбу всё хорошенько обсудить, но обсуждать, как оказалось, было нечего. Телеграммы от отца с требованием приехать незамедлительно, без проволочек, совпадали до буквыи, похоже, отправлены были в один и тот же час. На ответные письма (гомон взволнованных вопросов, скрытое негодование, почтительный гнев) пришли еще две телеграммы, на этот раз с одним-единственным словомнезамедлительно. Чтобы выяснить это и понять, что понять тут ничего невозможно, хватило нескольких минут, так что два оставшихся (бесконечных, бесконечных!) дня ехали молча, все больше раздражаясь друг на друга.
Впрочем, они и в детстве не были дружныкаждый рос сам по себе.
Сам по себе и вырос.
Как назло, погоды стояли скверные, мозглыесовсем не августовские и уж точно не воронежские. Кругом лило, чавкало, моросило, опять лило, каждую перемену лошадей добывать приходилось с боем, и Николай то хватался за шашку, то сгребал очередного станционного смотрителя за грудки. Да еще несносное это, чертово перекладывание бесконечных Лизиных шляпных коробок, кофров и дорожных сундуков, отнимавшее уйму времени. На почтовых к вечеру были бы на месте! Лиза только картинно заводила огромные глаза такого черносмородинового отлива, что белки казались голубыми, и, страдая от путевых неудобств, все прижимала крошечный батистовый платок к хрустальному горлышку Houbigant, так что деваться некуда было от гнусных назойливых тубероз.