Боже мой!воскликнула она вне себя от удивления.Штамп министерства!
Да, это пишут мне мои давние друзья, которые теперь стали министрами. Видишь ли, они делают мне весьма лестное и выгодное предложение, сразу выводящее нас с тобой из всех наших бедствий. Я получаю место в библиотеке Лувра. Чего уж, кажется, лучше? Но подожди, в конце есть приписка «И мы надеемся, что ваше поэтическое вдохновение найдет себе достойную тему в великих делах настоящего царствования». Ну, как это тебе нравится?
Мне это совсем не нравится!
Мне тоже. И ты знаешь, как бы я ответил: «Сделайте Францию счастливой, и я буду воспевать вас даром!»
О, Беранже! Милый мой друг!
И Жюдит порывисто обняла поэта. Потом, вырвавшись из его объятий, она подбежала к столу и тотчас вернулась с двумя стаканами и лепешкой.
Давай выпьем, что осталось, за то, чтобы быть всегда свободными и любить друг друга!
Они чокнулись тихо, почти нежно. А за окном всё шире шумел Париж, и голуби, сверкая крыльями, садились на подоконник.
* * *
С тех пор прошло немало лет. Так же встает солнце над крышами Парижа, так же воркуют голуби, подбирая хлебные крошки у окон мансард, но уж другие жильцы поселились в тесной комнатушке под самыми черепицами.
Беранже давно чувствует тяжесть прожитых лет на своих плечах. Шире стала его лысина, сутулится спина. Ходит он тяжело, с одышкой, опираясь на неизменную трость. И по старой привычке носит всё тот же длиннополый сюртук, давно вышедший из моды. С недоверием поглядывает он на суетливо бегущих мимо прохожих. Все спешат по делам, у всех свои заботы. И сколько за эти годы проносилось над Францией всяких бурь! Он видел еще мальчишкой пылающие развалины Бастилии, яростные баррикады тридцатого и сорок восьмого годов, он пережил реставрацию короля-торгаша Луи Филиппа, чванливого Карла X, засадившего его в тюрьму за маленький сборник дерзких песен во славу вольнолюбивого народа. И теперь с презрительной иронией взирает на подозрительную республику Луи Бонапарта, в котором уже явственно просвечивает облик будущего узурпатора.
Да, годы идут и идут. Новое время, а значит, и новые песни. Но для него они остаются теми же старыми и вечно юными. Народ, трудовой народ Франции, в душе которого, несмотря на все горести и лишения, живет непрестанная жажда свободы и неугасимое веселье,вот его заветная тема, которой он никогда не изменял и не изменит до конца своих дней. Все знают, какой у него твердый, строптивый характер.
Но Беранже давно уже стало душно в узких улицах Парижа, в тесной толпе, охваченной лихорадкой стяжательства. Противно смотреть на пролетающие мимо коляски внезапно возникших богачей, на самодовольные лица монахов, на чиновную знать.
Вот уже который год снимает он маленький деревенский домик в ближайших окрестностях столицы. У него там скромная комната с окном в сад, где пышно разрослись посаженные им розы и георгины. Много солнца, много птиц, запаха свежего сена и щебета ласточек под самым карнизом. Живет он уединенно, одиноко, добровольным отшельником, покинувшим соблазны беспокойного города. Слишком многое изменилось кругом. Нет уж лучших друзей, нет на свете и милой, верной подруги Жюдит Фрэр.
А всё же любимый и ненавистный Париж тянет его к себе неодолимо. Вот и сейчас с трудом поднимается он по извилистой улочке предместья и останавливается передохнуть перед высоким невзрачным домом. Снимает шляпу, вытирает вспотевшую лысину. И поднимает голову, ища взглядом что-то там, под самой крышей. Да, несомненно, вот оно, это самое окошко, третье с краю, откуда были видны крыши окутанного дымом и в те дни недоброго для него города. Но в этой мансарде, выше пятого этажа, жило его бедное и незабываемое счастье!
Беранже минуту-две стоит в глубокой задумчивости. Потом, вздохнув, продолжает свой путь, ничего и никого не замечая вокруг
Позже в своей деревенской комнатушке он настежь распахивает окно. Солнце уже идет к закату, остро пахнут цветы на грядках, длинные тени легли от разросшихся тополей. Где-то далеко лает собака, с реки доносится мирное постукивание вальков. Жадно дышит прохладой его грудь. Он отходит от окна, зажигает свечу на рабочем столе. Перо словно само бежит по бумаге, торопясь обрывками слов и едва понятными кривулями почерка задержать, остановить, спасти от быстро ускользающего времени то, о чем думалось там, в Париже, на узкой, полутемной улице, где навсегда остались его молодые годы
И вот я здесь, где приходилось туго,
Где нищета стучалась мне в окно.
Я снова юн, со мной моя подруга,
Друзья, стихи, дешевое вино
В те дни была мне слава незнакома.
Одной мечтой восторженно согрет,
Я так легко взбегал под кровлю дома
На чердаке всё мило в двадцать лет!
Пусть знают все, как жил я там когда-то.
Вот здесь был стол, а в том углукровать.
А вот стена, где стих, углем начатый,
Мне не пришлось до точки дописать.
Кипите вновь, мечтанья молодые,
Остановите поступь этих лет,
Как в дни, когда в ломбард отнес часы я.
На чердаке всё мило в двадцать лет!
Лизетта, ты! О, подожди немножко!
Соломенная шляпка так мила!
Но шалью ты завесила окошко
И волосы нескромно расплела.
Со свежих плеч скользит цветное платье.
Какой ценой свой легкий маркизет
Достала ты,не мог тогда не знать я
На чердаке всё мило в двадцать лет!
Я помню день: застольную беседу,
Кружок друзей и песенный азарт.
При звоне чаш узнал я про победу
И срифмовал с ней имя «Бонапарт».
Ревели пушки, хлопали знамёна,
Янтарный пунш был славой подогрет.
Мы пили все за Францию без трона
На чердаке всё мило в двадцать лет!
Прощай, чердак! Мой отдых был так краток.
О, как мечты прекрасны вдалеке!
Я променял бы дней моих остаток
За час один на этом чердаке.
Мечтать о славе, радости, надежде,
Всю жизнь вместить в один шальной куплет.
Любить, пылать и быть таким, как прежде,
На чердаке прекрасно в двадцать лет!
Кулисы
Горбоносый, коричневато-смуглый Верховный Жрец в голубой хламиде, недовольно собрав в складки высокий лоб, презрительно покосился на обезьяноподобного воина:
Ну что ты ко мне привязался? В Осоавиахим я плачу. В профсоюз плачу. В МОПР плачу. А тебе еще на кассу взаимопомощи надо! Да тут никакой зарплаты не хватит!
Позвольте!начал было воин, но в эту минуту над их головами оглушительно задребезжал нудный нескончаемый звонок.
На сцену! На сцену!взвыл где-то в конце коридора испуганный голос.
Захлопали двери, застучали бойко перебираемые каблучками ступеньки лестниц. Две эфиопки, сверкнув тугими коричневыми ляжками, стремительно пронеслись мимо, распространяя волну дешевого одеколона.
Актерский буфет понемногу пустел.
Томная, с осиной талией официантка, мечтающая когда-нибудь спеть Виолетту, меланхолически убирала измазанные кремом тарелки и стаканы. Радамес раздавил в пепельнице папиросу и встал из-за столика. В узком проходе за кулисы быстро рассасывалась пробка рабынь и рабов, оркестрантов, воинов, негров, египтян. Торопливо прошуршала сверкающим платьем Амнерис, заглянув в тусклое стенное зеркало. Две молоденькие прислужницы едва поспевали за ней. Толсторукая Аида, про которую говорили, что она, как герцогиня у Сервантеса, идет всегда на полшага впереди себя, посмотрела на них презрительно и не ответила на заискивающий поклон.
На полутемной сцене шла последняя суета перед поднятием занавеса. Помощник бутафора, с мышиным личиком и остро бегающими глазками, уже раздавал опахала. Плотники торопливо заколачивали последние гвозди. На высокий ступенчатый станок, занимающий всю глубину сцены, взбирались народные толпы, невольники, жрецы. За занавесом глухо перекатывалось ворчание настраиваемого оркестра.
Исай Григорьевич Дворищин, когда-то знаменитый Исайка, неизменный спутник и приятель Шаляпина, а ныне помощник режиссера и почетный старожил кулис, строго оглядел величественную пирамиду белых туник, коричневых стриженых голов и сверкающих шлемов, сердито покосился на запоздавшего фараона и его свиту и мановением коротенькой ручки водворил полную тишину. Похожий на хлопотливого, взъерошенного воробья, он еще раз пронесся перед застывшими рядами египетского народа, продвинул ближе к рампе смазливых рабынь, сунул в задние ряды неказистого воина, выправил чье-то наклоненное копье и одним прыжком скрылся за кулису.