Над головами раскатилось чёрное серебро той особой ночной тишины, в которой копошатся тысячи шелестов и вздохов, камышовых шорохов и шепотков; нежный водяной зуммер озёрной жизни и потрескивание плавника в костре. Всё вокруг и озеро, и лес глубоко дышит и длится, длится и звучит
Вдруг одинокая соловьиная трель тоненько просверлила воздух справа? слева? трудно определить; и с другой стороны кто-то кокетливо и ласково переспросил: «пи-и-и-во? пи-и-и-во?» В ответ уже с трёх сторон защёлкали, засвиристели, длинно завьюжили-заюлили, тренькнули, ойкнули и отбили сухую чечёточку во как!
И словно занавес раздвинулся: соловьиный концерт был заявлен и нежными всполохами звени ахнул, стих вновь пыхнул, распространяясь целой кавалькадой серебряных лошадок цокотом, цокотом по всему небу. Невидимый механик наладил аппаратуру, что-то подкрутил, добавил звука и подсветил ещё чуток примадонну-луну. Неистовый соловьиный ансамбль причём неизвестно, три там их было или тридцать, и все солисты загремел на полную мощь, чтобы не утихать до утра. Самым прекрасным было то, что это изумлённо-вдохновенное пение ни на йоту не нарушало озёрной тишины.
Пристально глядя в рваное нутро огня, Цагар вдруг стал рассказывать, как после смерти его шестнадцатилетней сестры отец сошёл с ума, и целых три месяца Цагар ходил за ним как пришитый.
Зачем? шёпотом спросил Стах.
Нож отнимать, охотно и спокойно объяснил тот, поигрывая длинным прутом, срезанным с ближайшей ольхи, то зажигая его от костра, то гася в траве. Он себя резал по кусочкам. Отрежет кусок и выбросит Три пальца так выбросил с левой руки.
Но зачем?! тихо воскликнул Стах.
Так Настя же из-за него погибла. Её любимый украл ну, как у нас принято. Поднял голову, взглянул на Стаха: Обычай такой. Недели через две явятся-повинятся, их и простят, и свадьбу играют. А тут Отец не хотел её парня признать, давно договорился за Настю с другом, а у того сын, понимаешь? Только Настя его не любила Если девка чует, что её не туда украдут, она сигает за любимым и поминай. Для отцова друга это была обида, а для отца позор. Он говорил: «Это ж как получается: моё слово для дочери фуфло?» И не пускал Настю домой с матерью повидаться. И мать к ней не пускал.
Даже просить прощения не пускал. Тогда Настя пошла и легла на рельсы. Наказала так отца. А он потом решил сам себя наказать: мол, Настю поезд сразу зарезал, а он себя будет до-о-олго резать, пока вся кровь не вытечет.
Эту дикую историю Стах краем уха слышал, соседки во дворе судачили. Только не знал, что произошла она с семьёй Цагара и в то самое время, когда они, мальчишки, сшибались и мутузили друг друга до крови на каждом углу Настю он не помнил, какие-то смутные цыганские девушки прошмыгивали в памяти, лиц не разобрать. Но представил фигурку на насыпи в последние мгновения до того, как налетит многотонная громада тепловоза и содрогнулся!
Вспомнил, как давным-давно, в совсем глупом детстве, укладывая его спать, мама ладонями, пальцами и кулаками разглаживала-пощипывала-выбивала на его спине считалку: «Рель-сы, рель-сы шпа-лы, шпа-лы е-хал по-езд за-поз-далый приборматывала ритмично, ребром ладони очерчивая на его тощей спине продольные и поперечные линии. Из пос-лед-него ва-го-на вдруг по-сы-пал-ся го-рох. Пришли гуси пощипали; пришли куры поклевали; пришёл слон по-топ-тал; а лисички, две сестрички, всё чистенько подмели»
К тому времени, когда тёплые мамины ладони, легонько поглаживая спину, стекали от позвоночника к бокам, Сташек уже спал.
Отрывисто переговариваясь в соловьиной тишине, они ещё посидели, то и дело напоминая друг другу, что надо бы маленько поспать, но всё сидели и говорили, осторожно, шаг за шагом вступая в пространство неизведанной пока дружбы, неспешно роняя слова в озёрную тишину.
Потом ещё не раз и не два они будут сидеть у костра в ночном или на рыбалке, переговариваясь или просто молча глядя в заполошное нутро огня Третий пруд, тот, что поближе к Комзякам, примыкал к цыганской поляне; там и объезжали коней, и в ночное их гоняли.
Это благодаря Цагару он полюбит лошадей: научится с ними возиться, прилично держаться в седле, научится, говорил Цагар, «лошадок разуметь». Цагар лошадник был сумасшедший, прирождённый; часто изрекал что-нибудь лошадиное посреди разговора, ни к селу ни к городу: «А то, что ахалтекинцы прибегают по свисту хозяина, то фуфло, байки».
«Лошадь не собака, уверял Цагар, ей всё равно, кого возить, но если чувствуешь её, если ты к ней со всей душой она всегда ответит».
Раз десять сходив с Цагаром в ночное, Стах уже многое знал: что лошадь боится резких движений: взлетевшего воробья, собаки, выскочившей из кустов; шарахается от контрастных по цвету предметов: чёрного шланга в зелёной траве или красной варежки на снегу. И в то же время её можно ко всему приучить даже к выстрелам над головой.
Однажды Цагар позвал его смотреть на объездку табунного молодняка. «Три двухлетних жеребца, сказал, приходи, будет классно. Мы чуток запоздали, но Николай в этом деле спец, он их обратает».
Когда Стах явился на поляну, одна из лошадок была уже в «бочке» носилась по кругу внутри огороженной высоким дощатым забором площадки. Старший брат Цагара Николай, стоя в центре круга, хлестал жеребца бичом.
Казалось, это никогда не кончится: взмыленный жеребец бежал по кругу, роняя пену с губ, над ним щёлкал бич, огуливая то круп, то спину. Но едва жеребец делал шаг к центру площадки, бич замирал в воздухе Так постепенно он приближался к Николаю, стоявшему в центре площадки с бичом в руке. Наконец приблизился настолько, что тот достал из кармана брезентовой куртки половинку яблока и протянул его жеребцу А жеребец стоял, бурно дыша, и мокрые бока ходили, как кузнечные мехи.
Вот теперь, возбуждённо проговорил Цагар, и чернущие его глаза азартно сверкали, теперь можно надевать недоуздок и начинать объездку.
У него у самого была Майка, обожаемая лошадь некрупная, но прекрасно сложённая кобыла арабо-орловских кровей, родом с Шаховского конного завода. Когда Стах увидел её впервые, в сумерках, Майка показалась ему призрачно белой, волшебной, почти мифологической как Пегас Бежала вдоль кромки пруда по воде, высоко вздымая ноги, красиво и гордо наклоняя голову на крутой шее глаз не оторвать: белая кобыла в чернильно-звёздной ночи Но Цагар сказал, что чисто белых лошадей не бывает, они рождаются «мышастыми», потом становятся серыми в яблоках и лишь с годами светлеют, «выстирываясь» до белизны. Майка была редкого, жемчужного окраса, кожа как у липициана розовая, и глаза невероятные: светло-зелёные. Половинка арабской крови одарила её не только бешеным темпераментом, но и кошачьей гибкостью движений, и мягким аллюром. А характер был прямодушный и отдатливый: бежать могла до полного изнеможения, если не остановить. К Цагару она попала через третьи руки и, несмотря на молодость, успела натерпеться от жестоких людей. Завидев седло, нервничала, принималась «стрелять» задними ногами, да так мощно, что в досках забора оставались круглые дыры от ударов копыт. То и дело закусывала трензель и пыталась убежать неважно куда, лишь бы подальше Почти месяц у Цагара ушёл на то, чтобы лаской убедить красавицу: никто её бить и гнать отныне не станет. «Знаешь, рассказывал, я никого к ней не подпускал, всё сам: чистил, кормил, расчёсывал, косы в гриве заплетал Разговаривал как с человеком, и она мне поверила голосу, рукам, моей стала! Когда отец увидел меня на Майке на брошенном поводу, он прямо остолбенел: поверить не мог, что это та самая бешеная кобыла»
Позже, скучая по родным местам и вызывая в памяти запахи Мещёры, одним из первых Стах вспоминал терпкий конский дух, солоноватый запах взмыленной лошадиной шкуры и душновато-сладкий запах прогретой солнцем Майкиной жемчужной гривы, всегда любовно расчёсанной рукой Цагара.
Наконец, резко вскочив на ноги, Цагар оборвал их негромкий разговор:
Ну, харэ трындеть, вставать скоро!
Они затоптали костёр, забрались в палатку и нырнули в спальники