Я хочу есть с обидой возражает ему Санька и больше ничего не может сказать.
Мать стоит у печи, когда Санька с майором входят в хату.
Мамаша, ваш мальчик?
Мой.
Майор, не опуская Саньку на пол, садится на скамью у порога, снимает фуражку.
Нехорошо получается, мамаша. Мальчик лежит на дороге, а вы за ним не смотрите. Хочу умереть, говорит.
Он у нас выдумщик, оправдывается и в то же время хвалится мать. Ему что-нибудь выдумать все равно что с горы покатиться.
Не детская эта игра
Майор остается на постое у дида Нестира. Санька, очарованный присутствием настоящего командира, к которому бойцы приходят за приказаниями, ни на шаг не отходит от него: смотрит, но мигая, как майор бреется, поливает ему, когда тот умывается, и помогает даже чистить пистолет. Потом боец, который смеялся над ним, приносит в котелках суп и кашу, полбуханки хлеба и красивую блестящую банку. Санька замер у стола, смотрит, как боец разливает в бабкины миски пахучий суп, и тихонько, совсем по-щенячьи повизгивает от того, что у него в этот момент болью заходится живот. Майор вручает ему ложку, садится напротив за свою миску, и Санька, веря и не веря, что это ему не спится, начинает есть.
Я ж тоби казав, Лександро Батькович, шо жизнь получшала и табачок подэшэвшав, подает голос с печи дид Нестир.
Ешь, Санька, не стесняйся, подмигивает майор безбровым глазом, а Санька, уплетая гороховый суп, не сводит глаз с блестящей банки, которую открывает боец. Там сгущенное молоко, говорит майор. Будем чай с ним пить. Не пробовал?
Санька молча мотает головой и поглядывает на мать, которая стоит у печи, смотрит на него, покусывая губы.
Вот кончим войну и такую вам, карапузам, жизнь построим майор вдруг умолкает, переводит дух, одним словом, хорошую, чтоб жить да радоваться. Для начала отгоним немцев от самого сладкого города Изюма. А потом и войну кончим, вот увидишь Так что живи, Санька, впереди такая жизнь
Несколько дней майор и его бойцы, истосковавшиеся в окопах по детскому смеху, сдержанно, по-мужски баловали его, кормили своей кашей, дарили кусочки сахара, катали на «студебеккере», подбрасывали и подбрасывали вверх и замирало Санькино сердце от высоты и восторга. В нем, наверное, им виделись свои дети, все дети, ради которых они были готовы на все
А потом, ночью, когда Санька спал, они ушли из села. Санька плакал, искал их по хатам, но не находил они вернулись на передовую. Вскоре, вслед за ними, покинул навсегда Базы и Санька уходил с матерью домой, в свой Изюм.
ИВАННА
В канун Женского дня деду Ивану, шоферу автобуса с маршрута «город аэропорт», показалось, что весна все-таки одолела зиму. На придорожных березках уже висли дрожащие сережки, ивняк густо обсыпало белыми шариками, и снег сошел почти полностью. В кюветах дотаивали бурые остатки сугробов, только сопки, коренастые, в щетине черных деревьев, все еще синели нестаявшим снегом. От них и в солнечный полдень тянуло холодом.
После приморской зимы, неустойчивой, не холодной и не мягкой, деду Ивану хотелось спокойной ласковой весны. Он не любил здешних зим и за многие годы так и не привык к ним. В этом году зима тянулась особенно долго. Муссон дул то с якутских просторов, то чуть ли не в январе, не по времени, прорывался с южных широт Тихого океана, принося с собой сырой теплый воздух. За непостоянный нрав и не любил дед Иван приморские зимы, а частые смены погоды вконец извели его. Как только оттепель сменялась морозом, снег дождем или дождь снегом, он начинал думать о переезде в родное село на Белгородщине. Погода менялась каждую неделю, а дед Иван изо дня в день водил из города в аэропорт и обратно свой автобус-экспресс, пока в один прекрасный день не понял, что затевать переезд на Белгородщину совсем ни к чему до пенсии оставалось всего полтора года.
Но зато осенью, когда все муссоны успокаивались и в Приморье с августа по октябрь стояла теплынь, он никогда не вспоминал о своих намерениях, а жене, коренной приморке, как бы извиняясь за нелюбовь к ее краю, говорил, что, не будь здесь такой красотищи осенью, уехал бы отсюда, если бы до пенсии оставалось даже полгода. Ради осени, когда сопки закипают багрянцем, когда каждый кустик стоит как охваченный пламенем, когда в октябре все еще лето, дед Иван мог снести все капризы здешней зимы.
С утра у деда Ивана ломило суставы, ныла левая ключица, перебитая на войне. Раньше ключица, полагал дед Иван, капризничала лишь к резкой смене погоды, теперь же причина не только в климате, а в старости, усталости, наконец, еще в том, что сам он стал привередным, много обращает на свое здоровье и самочувствие внимания.
Возможно, ключица не давала покоя все-таки к непогоде к концу дня на небе сомкнулись тучи и получился не дождь и не туман, а что-то среднее, приморское сеево. Лобовое стекло стало матовым, в автобусе потемнело, и пассажиры, уставшие в полете, совершенно затихли. Зевнул и дед Иван, едва не забылся за рулем. убаюкивал гул мотора, и уж так соблазнительно, обещая уют и покой, подкрадывалась дремота.
После рейса он подъехал к диспетчерской и, поджидая сменщика Петракова, откинулся на спинку сиденья, расслабив уставшее тело. Ощупал ключицу, потер на ней бугорок, где срослась кость и где засела боль. Затем минут пять он размышлял: найдется ли дома старки или вся она выпита на праздник, в День Советской Армии. Похлопав по карманам, он вытащил все деньги, подсчитал на бутылку хватало, и начал думать о том, как придет домой, попросит Николаевну нагреть воды, попарит ноги, уснет в мягкой постели, а назавтра хворь как рукой снимет.
Петраков задерживался. Дед Иван побывал в буфете, где обычно посиживали водители автобусного парка, но и там сменщика не оказалось. Он вернулся в кабину и, наблюдая, как дождь переходит в снег, с тревогой думал о Петракове. Хлопья снега липли к лобовому стеклу и таяли, сползая вниз. Подходило время следующего рейса, сменщика не было, а деду Ивану ехать в такую погоду еще раз в аэропорт совсем не хотелось. И когда Петраков появился перед автобусом, поднял руку в перчатке с широкими крагами, прося открыть дверь, дед Иван даже улыбнулся.
Вскочив в автобус, Петраков стряхнул с куртки воду.
Ну и погодка, дед Иван. Один мой знакомый говорит: «У меня от этого климата сапожные щетки на складе лысеют».
Дед Иван опять улыбнулся и грузно вылез из кабины:
С машиной все нормально.
Хорошо, кивнул Петраков. А вот у меня дела. Отправил жену в роддом. Вроде бы рано ей Завтра праздник детсад и ясли закрыты. Сегодня отвел ребятишек к соседям, послал телеграмму матери
Вот дед Иван простодушно и жалобно выругался. Я как чувствовал. Значит, мне завтра в первую?
Выручи, Иван Митрич, попросил уже как бы по инерции Петраков.
Куда вас денешь махнул рукой дед Иван и пошел в диспетчерскую сдавать маршрутный лист.
Я тебя тоже когда-нибудь выручу! крикнул вдогонку Петраков.
Ладно, выручишь, проворчал дед Иван и, нахохлившись, скрылся в дверях диспетчерской.
Домой он вернулся в десятом часу вечера. После работы он заседал в месткоме, где распределяли подарки и премии женщинам, а потом, дожидаясь торжественного собрания, заглянул в галантерейный магазин и купил скромную, неярких старушечьих расцветок косынку Николаевна наверняка припасла на праздник чего-нибудь, надо и ей уважить. На собрании он сидел в президиуме, тайком подремывая в заднем ряду, прячась за спины.
Николаевна встретила его молча. Налила воды в рукомойник, повесила на плечо мужу чистое полотенце. Так делалось уже много лет, если она была недовольна мужем. В таких случаях она почему-то доставала самое новое и чистое полотенце, а он усмехался при этом вспоминалось ему, что в боксе тренеры выбрасывают полотенце на канаты, когда признают поражение своих питомцев, а Николаевна, поди ж ты, таким жестом объявляла ему что-то вроде войны.
Но сейчас он забыл о боксе, неторопливо отмывал руки, намыливал обвисшие и заросшие белесой щетиной щеки, находясь в каком-то полузабытьи, без единой мысли в голове. Им овладело безразличие, и было уже не важно, болит или не болит ключица, сердится или не сердится на него Николаевна. Только сев за стол, он вспомнил о подарке, поискал его в пальто и, найдя сверток, молча положил на стол.