Я обернулся к маме:
Схожу-ка я уберу с обочины снег, пока они не приехали.
Это хорошо, сказала мама. Может, зажжешь заодно уличные свечи? Они в гараже. Лежат в мешочке у стенки, увидишь.
Хорошо, зажгу. У тебя есть зажигалка?
В сумке.
Я оделся и вышел во двор, открыл гараж, взял там лопату, замотался шарфом и направился к дороге. Мело так, что, хотя я начал раскапывать сугроб из рыхлого свежего снега и слежавшихся комьев спиной к ветру, вьюга колола мне лицо, как иголками, и залепляла глаза. Через несколько минут я услышал хлопок, далекий и приглушенный, как будто из помещения, и, подняв голову, успел увидеть среди кромешной, насквозь продуваемой ветром тьмы вспышку маленького взрыва. Наверное, это Пер и Том вместе с их отцом испытывали только что купленные ракеты. Что, видимо, придало им всем ощущение полноты жизни, а меня еще больше опустошило, поскольку этот мгновенный проблеск только усилил ощущение последовавшей бессобытийной пустоты: ни машины, ни одной живой души, только черный лес да метель и неподвижная полоса света вдоль дороги. Долина внизу тонула во мраке. Слышался только скрежет легкого металла лопаты о твердокаменный пласт слежавшегося снега да мое пыхтение, казавшееся громче из-за шарфа, которым я плотно обмотался поверх шапки.
Раскидав снег, я снова зашел в гараж, поставил в угол лопату, нашел мешок с четырьмя уличными свечами и зажег их в темноте одну за другойне без удовольствия, потому что языки пламени были такими плавными, а голубая сердцевина то вытягивалась вверх, то склонялась набок, следуя за порывами ветра. Подумав, где бы их разместить, я решил установить две на крыльце и две на каменной ограде перед амбаром.
Не успел я поставить вторую пару свечей на ограду, загородив их от ветра кусками наста, и закрыть гаражную дверь, как из-за поворота внизу послышался шум подъезжающей машины. Я снова открыл дверь гаража и поспешил в дом; мне захотелось срочно доделать все до приезда гостей, не оставив следов своей деятельности. Эта навязчивая мысль охватила меня с такой силой, что я впопыхах схватил в ванной первое попавшееся полотенце и вытер им ботинки, чтобы никто не увидел меня в прихожей со снегом на ногах, а куртку, шапку, шарф и рукавицы сбросил, только поднявшись к себе. Когда я спустился вниз, машина уже стояла во дворе с еще не выключенным мотором и горящими красными габаритниками, а дедушка придерживал дверцу, помогая бабушке выйти.
Когда я был дома один, каждая комната обнаруживала собственный характер, и не то чтобы они встречали меня особенно враждебно, но и не раскрывались мне навстречу. Они будто не желали мне подчиняться, настойчиво заявляя о своем праве на отдельное существование зиянием окон и ограниченных плинтусами пола и потолком стен. Я ощущал, как мне противится их мертвое начало, мертвое не в смысле прекращения жизни, а в смысле ее изначального отсутствия, как это присуще камню, стакану воды, книге. Присутствия нашего кота, Мефисто, было недостаточно для того, чтобы преодолеть это свойство комнат, при нем я видел только зияющие пустотой помещения, но стоило в них появиться другому человеку, пускай даже младенцу, как это впечатление рассеивалось. Отец наполнял комнаты беспокойством, маманежностью, терпеливостью, меланхолией, иногда, вернувшись домой после работы усталая, легким, но все же ощутимым оттенком раздражительности. Пер, который никогда не заходил в дом дальше прихожей, наполнял ее веселым настроением, ожиданием чего-то хорошего и уважительной скромностью. Ян Видар, единственный человек, не считая семьи, кто бывал в моей комнате, наполнял ее упрямством, честолюбием и товариществом. Интересно бывало, когда вместе собиралось несколько человек, потому что пространство принимало на себя отпечаток только одного, самое большее двоих присутствующих, и не всегда самый сильный оказывался самым заметным. Так, например, скромность Пера, его уважение к старшим порой пересиливали угрюмость моего отца, когда тот, бирюком проходя через прихожую, мимоходом кивал Перу головой. Впрочем, гости в доме бывали редко. Не считая бабушки и дедушки, папиных родителей, и его брата, дяди Гуннара, с семьей. Они навещали нас по три-четыре раза за полгода, и для меня их приезд всегда был радостью. Отчасти из-за того, что бабушка так много значила для меня в детстве, это отношение сохранилось у меня и в юности, и окружавший ее ореол не потускнел в моих глазах, не столько из-за подарков, которыми она меня баловала, сколько из-за ее неподдельной любви к детям, а отчасти потому, что отец при ней показывал себя с лучшей стороны. Он становился мягче со мной, как бы приближал к себе, признавал, что я что-то для него значу, однако это ласковое обращение с сыном было тут не главное, оно было лишь частью излучаемой им душевной щедрости: он делался обаятельным, остроумным, он шутил и блистал эрудицией, и для меня это оправдывало те противоречивые чувства, которые я к нему питал, уделяя столько времени его личности.
Дверь в прихожую им открыла мама.
Здравствуйте, сказала она. Добро пожаловать!
Здравствуй, Сиссель, сказал дедушка.
Ну и погода, сказала бабушка. Ужас что такое! Но как же красиво там со свечами, скажу я вам!
Давайте мне одежду, сказала мама.
На бабушке была круглая шапка из темного меха, которую она сняла и хорошенько похлопала ладонью, отряхивая от снега, и шубка, которую она вместе с шапкой отдала маме.
Хорошо, что ты приехал за нами, сказала она, обернувшись к папе. Нам самим в такую погоду ни за что бы не добраться!
Ну не знаю, ответил дедушка. Хотя дорога длинная, конечно, и все время петляет.
Бабушка вошла в прихожую, расправила складки на платье, пригладила волосы.
А вот и ты! улыбнулась она, увидев меня.
Привет! сказал я.
Из-за спины у нее выглядывал дедушка со своим серым пальто в руках. Мама шагнула к нему мимо бабушки и, взяв у него пальто, повесила на вешалку под лестницей возле зеркала. За ними показался папа, он постучал ногами о ступеньку, сбивая с обуви снег.
Привет, привет! сказал мне дедушка. Папа говорит, ты собрался встречать Новый год в своей компании?
Точно, сказал я.
Какие же вы уже большие! сказал дедушка. Подумать толькона Новый год с компанией!
Что поделаешь! это из передней подал голос папа. Наша его уже не устраивает. Он взъерошил пятерней волосы и несколько раз покачал головой.
Пойдем в гостиную? предложила мама.
Я вошел вслед за ними, сел в плетеное кресло возле двери в сад, они уселись на диване. Тяжелые папины шаги донеслись сначала с лестницы, затем послышались наверху, из того места над гостиной, где находилась его комната.
Я пойду поставлю вам кофе, сказала мама, поднявшись с дивана.
Воцарившееся после ее ухода молчание легло на мою ответственность.
А Эрлинг что, в Тронхейме? спросил я.
Да, в Тронхейме, откликнулась бабушка. Они собирались встречать Новый год дома.
На ней было синее шелковистое платье с черными узорами на груди. В ушах белые жемчужины, на шеезолотая цепочка. Волосы у нее были темные, видимо крашеные, хотя не фактзачем тогда было оставлять седую прядку надо лбом? Не тучная, даже не полная, она тем не менее производила впечатление статности. С которой контрастировали ее движения, всегда проворные. Но самым ярким, самым примечательным в бабушке были ее глаза. Совершенно прозрачные и голубые, они то ли из-за необычного цвета, то ли по контрасту с темными волосами казались искусственными, словно сделанными из камня. У отца были в точности такие же глаза, и впечатление оставляли то же самое. Помимо любви к детям, примечательным бабушкиным свойством был ее дар садовода. Когда мы приезжали к бабушке с дедушкой летом, то, как правило, находили ее в саду, и в моих воспоминаниях она всегда предстает на его фоне. Вот она в садовых рукавицах, с растрепавшимися на ветру волосами несет в костер охапку сухих веток или стоит на коленях возле только что выкопанной ямки и осторожно разматывает мешковину с корней саженца, или, поворачивая расположенный под верандой кран, оглядывается через плечо, заработала ли дождевальная установка, а затем стоит подбоченясь и любуется на сверкающую в лучах солнца крутящуюся струю. А вот она, сидя на корточках, полет за домом грядки, заполнявшие каждую впадину и складку склона, словно лужи, что остаются в шхерах после отлива, отрезанные валунами от родной стихии. Мне, помнится, было жалко эти растения, беззащитные и одинокие, каждое торчит на своей кочке: как же они, наверное, тоскуют по той жизни, которая раскинулась внизу. Там, внизу, все растения жили дружной семьей, образуя все новые сочетания в зависимости от времени года и суток, как, например, те старые груши и сливы, которые бабушка когда-то привезла из дедовского сада, трепещущие листвой под порывами ветра, от которого волнуется падающая на траву тень на закате сонного летнего дня, когда солнце садится в устье фьорда, а городской шум доносится замирающим гулом, сливаясь с жужжанием ос и шмелей, копошащихся в лепестках белых роз, примостившихся зеленой каймой под стеной дома. На саде уже тогда лежала печать старины, той величавости и полноты, которые может дать только время, и, наверное, по этой причине теплицу бабушка устроила в самом низу, скрыв ее за пригорком, чтобы расширять свое поле деятельности, разводя все новые, редкие деревья и растения, не портя сад зрелищем неприхотливой хозяйственной постройки. Осенью и зимой за ее полупрозрачными стенами смутным пятном маячил бабушкин силуэт, и потом она как бы между прочим не без гордости сообщала нам, что огурцы и помидоры на столене покупные, а из ее теплицы. Дедушка садом совершенно не занимался и, когда бабушка и папа, или бабушка и Гуннар, или бабушка и дедушкин брат Алф принимались обсуждать цветы и деревья, так как в нашей семье все интересовались растениями, он предпочитал листать газету или проверять по таблице номер своего лотерейного билета. Меня всегда удивляло, что человек, постоянно работавший с числами, продолжал заниматься ими даже в свободное время, вместо того чтобы садовничать, или столярничать, или делать что-нибудь еще, требующее физических усилий. Но нет: числа на работе и числа во время досуга! Единственным посторонним увлечением, которое я за ним знал, была политика. Когда речь заходила о ней, он сразу оживлялся, у него были очень твердые убеждения, но желание подискутировать побеждало, и ему доставляло удовольствие, когда кто-то ему возражал. По крайней мере, в тех редких случаях, когда мама, сторонница либеральной «Венстре», высказывала свои взгляды, его глаза выражали полнейшую доброжелательность, хотя голос становился громче и тон резче. Что касается бабушки, то она в таких случаях всегда просила его поговорить о чем-нибудь другом или успокоиться. Она часто позволяла себе с ним иронию, порой даже насмешку, а он тоже не оставался в долгу, и, если дело было при нас, она всегда нам подмигивала, как бы давая понять, что это, мол, не всерьез. Бабушка была смешлива и любила рассказывать забавные истории из своей жизни или услышанные от людей. Она помнила все потешные детские словечки Ингве; с Ингве они были особенно близки, поскольку как-то в детстве он прожил у нее полгода, да и после часто к ней приезжал. Рассказывала она и про школьные приключения Эрлинга в Тронхейме, но больше всего ее историй восходило к 1930-м годам, когда бабушка работала водителем у одной богатой и, очевидно, впавшей в маразм дамы.