Всего за 199 руб. Купить полную версию
Рука шарила на столе. Тыкала, тыкала кнопку. Вошла Крупенина. Секретарь. И мимо Кочерги два раза было пропущено завитое перманентное лицо: сначала с нетронутым чаем на подносе, затемв нагрузку к уносимой папке. Кочерга сидел мешком, пустой, потухший. Поглядывая на него, ходил Ильенков. Освобождался от страха:
Мальчишка! Мы вам доверили кафедру! Людей! Учебный процесс! В тридцать четыре года! Где еще такое может быть? А вы? Вытак оправдываете?!
Кочерга начал подниматься. Глухо извинился. Двинулся из кабинета. Ильенков вернулся на место, сел. Сунул руку в карман. Вынул. По-собачьивлётцапнул таблетку. Прожевывая ее, деловито, строго оглядывал стол, взяв его во все десять пальцев.
А в декабре, в начале, пошел второй сотрудник кафедрыЗельгин. За ним через два днятретий: Быстренко Николай Иванович
Бедняга Качкин домой последнюю неделю не ходил Вытащили прямо из бокса институтского гаража, из ямы, из которой он ощупывал в последний раз ходовую часть своей машины. Когда вели по двору, старик хлопал замызганную ушанку о серый, в масляных пятнах, валенок. Вернул ее онемевшему Щелкову, дворнику. Ему же, сняв с себя, его бушлат. В одной сорочке и жилетке, в култастых грязных этих пимах, никак не вяжущихся с его профессорством, полез в машину. Щелков стоял, раскрыв рот, пока у него не вырвали всё из рук и не швырнули вслед за Качкиным. Машина тронулась. Щелков бежал. Болталось за решеткой лицо Качкина. «Самсоныч, как же так? Ведь в гардеробе пальто-то твое, в гардеробе! Бушлат-то грязный» «Сойдетмахнул рукой Самсоныч. Прощай, Ванюша». Щелков все бежал, в мучении оглядывался. «Как же, а? Как же?..» К решетке сунулась рожа. Кругло дунула в Щелкова: «И шел!» И бегущего дворника как отшвырнуло, он упал на тротуар, на колени, там раскачивался, плакал, царапал тощими руками снег
А потом пошел и сам Яков Иванович Кочерга, завкафедрой, арестованный в ночь на 30-е декабря 39-го года. Он был последним. Он словно тихо прикрыл за собой и всеми дверь.
Переживали на кафедре нетерпеливые Калюжный и Левина. Смущались. Как жених и невеста. Перед началом неизведанной жизни. Похудели даже. Ждали. Постоянно вытянутые, пылающие И на удивление свое, потом на ужас, с ними был оставлен Кропин. Будтошафером. Будто с чистым полотенцем через плечо!..
Уже с середины января стали ходить по кафедре какие-то глухо молчащие люди, взятые в новые скрипучие комсо-ставские ремни. Постоянно самоутверждаясь, как индюки били гимнастерочными хвостами. По одному закуривая, носили папиросы. Как государственный вопрос.
Завкафедрой был утвержден Калюжный. (Виталька-шустряк, как тут же прозвали его студенты.)
С преданностью не истрепанной еще копирки рядом встала Левина Маргарита Ивановна. Всталачтобы Виталька мог наколачивать через нее (вежливо пока что, вежливо) приказы молчаливым людям. (Оглушенного Кропина не трогали.) Сердце Левиной вздрагивало бульбой, сладостно и гордо. Заговорили в коридорах, что уж теперь-то свадьбенепременно быть.
Кинутые на усиление старались. Честно тужили мозги. Пытались хоть что-то понять в учебниках. В конспектах, что им подкладывала Левина. Неделю примерно увязывали, понимаешь, вопрос. Потом пошли в массу. В аудитории. Преподавать.
Кропин ушел из института. Тогда вдогонку сразу был выпущен слухон!..
13. Наше общежитие
При заселении высотной этой, из красного кирпича, общаги на вооружение был взят сильно разогретый лозунг «все нынешнее поколение людей будет жить при коммунизме», иудивленные, как в цирке Дурова, оказались в одних комнатах шофера и автоинспекторы.
Но и с лозунгом было в акте этом что-то неуверенное, стеснительное и даже тайное. Что-то от вмурованной для потомков капсулы Внутри на всю ширину и высоту забубнили драки.
Старались битьчтобы не в форме когда. Чтобкогда в штатском. По доверчивости. Думая, что так ничего, можно Многие поехали из Москвы в казенных вагонах, некоторых просто вышибли за пределы ее. Пустоты забивались посторонними. Появились какие-то крановщики, пескоструйщицы. Два цыгана все время с мешками. То ли с только что наворованными, то ли просто так. По пятку студентов от ближайших институтов. Образовались чисто семейные этажи и этажи, где не поймешь. Автоинспекторы старались теперь больше вниз, поближе к выходу, к дверям, к выбегу. Шофер взлетал наверх лифтом, чтобы быть при облаках, чтоб газовать.
Днями по коридорам у дверей, как по сельским улочкам возле своих домиков, на корточках курили мужички. Которым не нужно было идти в смену. В остановленной теплой мечтательности, поодиночные, редкие. Вставали по одному, тушили окурки в баночках, баночки уносили с собой в комнатки.
С пустыми чайниками шлепали на кухню. Ноги в трико передвигали вроде зачехленных лыж.
У телевизора в так называемом холлеразбрасывались в жестких засаленных креслах. Ноги закладывали по-городскому, выше головы. Законно, что тебе паспортами, мотали шлепанцами.
Приходила с открытым блокнотом Нырова. Завхоз. Оглядывала шторы, тюль. Записывала. Грубо вздергивала кресла, чуть не выкидывая из них мужичков: «Ну-ка! Расселись тут. М-москвичи» Сличала инвентаризационные номера. Кресла падали. Как подламывающие ноги олени.
Два раза в месяц, будто за зарплатой, входил в большую общую кухню странный человек в длиннополом пальто. Бледный и вычерненный, как подпольный экземпляр из-под избитой копирки.
Сестры, Христос сказал
И поднимаемый белый истончившийся указательный палец (перст) с нечистым ногтем казался продолжением выморочного света его лица, высшей точкой этого лица, его кульминацией, маяком
Женщины с жалостью смотрели. Предлагали поесть. Вот, картошечки можно. С селедочкой. Поешьте!.. С возмущением отказывался проповедник. Широко шагая, кидал полы пальто по коридору к лифту. Некоторые поторапливались за ним. Извинялись, просили приходить еще. Вычерненныйпроваливался с лифтом!
Женщины возвращались к кастрюлям, к бакам с бельем, к малышам, возящимся тут же в кухне. Почти все по-детски костлявые, малокровные, со всплывающими венами на руках. С постоянными нелиняющими печатями от бдительного абортария, что припрятался неподалеку от общаги, за углом
Приходил, однако, и другой проповедник. Больше утешитель. Старичок. Сидел в кухне на табуретке. От еды никогда не отказывался, с аппетитом ел, нахваливал хозяек, много шутил, смеялся вместе со всеми. Промозоленная солнцем головка его напоминала посох. За который хотелось взяться и идти куда глаза глядят
В углу комнаты, у ласкового света от окна, огородившись тенями, участливо выслушивал страждущую. Советовал. Утешал. Бога поминал редко, больше направлял на земное, реальное
Потом, умиротворенный, дремал на табуретке. Его тихо терзали малыши
По ночам, когда под кран подставлялся болтающийся стакан, чтобы тут же загасить водой ужасную трезвеющую жажду, склерозные трубы общаги хлестало по комнатам врасхлест, будто лианы. Подключенные, под подоконниками продетые, таксами начинали рычать калориферы
А утром рано внизу, в промозглом тумане, опять снимались и летели сажей пэтэушники. Везлись, обнимали лаковый автобус, как мечту свою, как маму. И Новоселов стоял с намыленной щекой вверху в окне, словно закинутый туда. Растерянный, злой. Бессильный что-либо изменить
На сцене, наглядной облаченные властью, сидели в кумаче до полу Манаичев, Хромов, парторг Тамиловский, Силкина и взятая на секретарство Нырова. Завхоз.
Манаичев сидел, возложив кулак на стол. Изредка на пометку мотал им за плечо скукожившемуся строчливень-кому референту. Возвращал кулак на скатерть. Отдаленно, как с горы, глаза его смотрели в злую, говорящую часть лица Новоселова, стоящего у сцены внизу.
У ног же стола, как у ног суда, в первый ряд был посажен весь Совет общежития. Оттуда, лицом к людям, и говорил Новоселов. Говорил, словно призывал в свидетели.
Притемненный красный уголок был битком. В отличие от счастливцев, что были с фанерными спинами и номерами, многие стояли вдоль стен. Некоторые высовывались, держась за спинки крайних кресел, ловя каждое слово говорящего.
Новоселов видел это, видел мучающиеся разрешенные глаза лимитчиков, обращенные к нему. Он был надеждой их, он был их болью, их тоской.