«Ешьте!» повторили из угла, но я уже втянула стручок в рот и почувствовала, как по всему телу, до самых корней волос, до пальцев ног, растекается теплая волна, как постепенно замедляется сердцебиение Ты приготовил предо мною трапезу (о, до чего хороши эти перцы!), трапезу именно для меня, прямо на деревянном столе, даже без скатерти: только безупречно белый фарфор и десять женщин. Еще бы платки на головы и ни дать ни взять сестры-молчальницы в рефектории.
Сначала мы берем по кусочку, словно не обязаны доедать все до последней крошки, словно можем отказаться, словно этот роскошный обед предназначен вовсе не для нас: мы случайно проходили мимо и так же случайно удостоились чести присутствовать за столом. Но потом еда проскальзывает через пищевод, падает сквозь дыру в желудок, чем дальше, тем дыра шире и тем быстрее мелькают вилки. Яблочный штрудель так хорош, что у меня выступают слезы. Он вкусный, безумно вкусный, и я, давясь, запихиваю в рот все более широкие ломти, один за другим, едва успевая поднять голову от тарелки и перевести дыхание. А враги смотрят.
Мама говорила, что есть значит бороться со смертью. Причем говорила это задолго до Гитлера, еще когда я ходила в начальную школу на берлинской Браунштайнгассе, 10, а никакого Гитлера и в помине не было. Поправляла мне бант на фартуке, вручала портфель и напоминала за обедом: надо следить за собой и стараться не подавиться. Дома я обычно говорила с набитым ртом. «Слишком много болтаешь», напоминала она, и я, конечно, тут же давилась, но только от смеха, не в силах выносить этот трагический тон, да и весь ее педагогический метод, основанный на угрозе безвременной гибели. Послушать ее, так любое движение подвергает нас смертельной опасности. Жизнь это риск: ловушки подстерегают на каждом шагу.
Когда мы покончили с едой, к столу приблизились двое в форме СС. Женщина слева от меня поднялась.
Сидеть! Всем оставаться на местах!
Женщина как подкошенная рухнула обратно на стул, хотя никто ее даже пальцем не тронул. Одна из закрученных улиткой кос выбилась из-под шпильки и закачалась, как маятник.
Вставать запрещено. Вы останетесь за столом до дальнейших распоряжений. И чтобы тихо! Если еда отравлена, яд распространится быстро. Эсэсовцы обвели нас взглядом, чтобы проверить реакцию, но никто не издал ни звука. Потом говоривший снова повернулся к женщине, которая осмелилась подняться, возможно, в знак уважения к ее дирндлю. Спокойно, это всего час, сказал он. Через час все будут свободны.
Или мертвы, добавил его напарник.
Я почувствовала, что сердце сжалось в груди. Румяная девушка закрыла лицо ладонями, пытаясь подавить рыдания. «Прекрати сейчас же», прошипела ее соседка-брюнетка. Тут и остальные пустили слезу, будто наевшиеся крокодилы: может, так подействовал пищеварительный процесс?
Я прошептала: «Можно узнать, как тебя зовут?» но румяная, похоже, не понимала, о чем я спрашиваю. Тогда я протянула руку и коснулась ее запястья. Вздрогнув, она бессмысленно глянула на меня красными от полопавшихся сосудов глазами.
Как тебя зовут? повторила я.
Девушка взглянула в тот страшный угол, не понимая, можно ли говорить, но охранники как раз отвернулись: было около полудня, и у них, должно быть, тоже посасывало под ложечкой. А может, им просто не было до нее дела. Поняв это, она осмелилась вопросительно пробормотать:
Лени, Лени Винтер, словно не была уверена, что это ее имя.
Прекрасно, Лени, а я Роза, сказала я. Вот увидишь, скоро мы вернемся домой.
Лени, на вид совсем девчонка, судорожно сжимала пухлые кулачки. Судя по лицу, ее ни разу не лапали в сарае, даже под конец сбора урожая, когда парням совсем нечем заняться.
В 1938 году, после отъезда моего брата Франца, Грегор привез меня сюда, в Гросс-Парч, чтобы познакомить с родителями. «Они тебя непременно полюбят», заявлял он, гордясь победой над своей молоденькой секретаршей родом аж из Берлина. Мы были помолвлены совсем как в кино.
До чего же приятно было ехать на восток в коляске мотоцикла! «Скачут кони на восток» так ведь пелось в той песне? Самые отъявленные горлопаны орали ее не только двадцатого апреля: для них каждый день был днем рождения Гитлера.
Я впервые плыла на пароме и впервые уезжала из дома с мужчиной. Герта поселила меня в комнате сына, а его самого отправила спать на чердак. Когда родители ушли спать, Грегор тихонько открыл дверь и забрался ко мне под одеяло. «Нет, прошептала я, не здесь». «Тогда пошли в сарай». У меня даже в глазах помутилось. «Что ты, не могу! А если твоя мать заметит?»
Мы еще ни разу не занимались любовью. Я еще ни разу не делала этого ни с кем.
Грегор мягко провел рукой по моим губам, обведя их по краю, потом стал давить, все сильнее и сильнее, пока я не приоткрыла рот и не разжала челюсти, впустив два его пальца. Чувствуя, как они трутся об мой язык, я поняла, что могу сомкнуть зубы и укусить его. А вот Грегор об этом даже не подумал: он всегда мне доверял.
Ночью, не в силах больше сопротивляться желанию, я поднялась на чердак и открыла дверь. Грегор спал. Я прижалась к нему губами, чтобы наше дыхание смешалось, и он проснулся. «Хотела узнать, чем я пахну, когда сплю?» улыбнулся он. Я сунула ему в рот палец, потом два, три, почувствовав, как расходятся челюсти, как смачивает подушечки слюна. Символ настоящей любви: рот, который не кусает. А если укусит, то лишь предательски, как собака, бросающаяся на хозяина.
Когда на обратном пути он обнимал меня за шею, на мне были алые коралловые бусы. И случилось все не на сеновале его родителей, а в каюте без иллюминатора.
Мне нужно выйти, пробормотала Лени; но расслышала ее только я.
Соседка-брюнетка с торчащими скулами и прилизанными волосами бросила на девушку суровый взгляд.
Тсс, шепнула я, погладив Лени по руке; на этот раз она даже не вздрогнула. Осталось всего минут двадцать, почти закончили.
Но мне нужно выйти, настаивала она.
Заткнулась бы ты, а? скосив глаза, огрызнулась брюнетка.
А ты-то куда лезешь? почти выкрикнула я.
Эсэсовец обернулся:
Что такое?
За ним обернулись и остальные.
Пожалуйста начала Лени.
Эсэсовец стоял прямо передо мной. Лени подняла руку, как в школе, и принялась что-то шептать ему на ухо я не слышала, что именно, но лицо охранника скривилось, превратившись в уродливую маску.
Ей плохо? спросил второй.
Яд! снова встала женщина в дирндле.
Остальные тоже повскакивали с мест. Лени зажала рот рукой, и, едва эсэсовец отошел, ее стошнило прямо на пол.
Охранники выбежали из зала, громко требуя привести и допросить повара: похоже, фюрер оказался прав и англичане действительно хотели его отравить. В зале обнимались, кто-то рыдал, уткнувшись в стену. Брюнетка, уперев руки в боки, вышагивала взад-вперед и странно хлюпала носом. Подойдя к Лени, я положила руку ей на лоб.
Большинство женщин держались за животы, но вовсе не из-за колик: в кои-то веки они не испытывали голода и это было крайне непривычно.
Нас не выпускали еще добрый час. Пол протерли газетами и мокрой тряпкой, но он все равно вонял чем-то кислым. Лени не умерла, хотя ее долго била крупная дрожь. Потом она заснула, опершись щекой на руку, как школьница, и вложив свою пухлую ладошку в мою. Я чувствовала бурление в желудке, но слишком устала, чтобы поднимать шум.
Грегора призвали в армию. Он не был нацистом мы вообще старались не иметь дел с нацистами. В юности я даже не захотела вступать в «Союз немецких девушек», уж очень мне не нравились черные галстуки, которые они заправляли под воротники белых блузок. Впрочем, я никогда не была хорошей немкой.
Когда суматоха, всколыхнувшая тусклую муть нашего затянувшегося пищеварения, улеглась, надзирательницы разбудили Лени и выстроили всех вдоль автобуса, который должен был отвезти нас домой. Желудок перестал возмущаться и принялся за работу. Мое тело поглощало пищу фюрера, пища фюрера проникала в мою кровь. Гитлер был спасен. А я снова проголодалась.
2
В тот день в обеденном зале с белыми стенами я стала дегустаторшей Гитлера.