Когда ко мне подходит литературоаннигилятор и интересуется, что на самом деле я имел в виду, показывая императора Александра Второго с моим дедом в преддверии проведения крестьянской реформы 1861 года, я и впрямь не знаю, что сказать. Если мне очень повезет, его диссертация найдет себе приют на какой-нибудь библиотечной полке, где и будет пылиться бок о бок с другими столь же эрудированными сочинениями, выращенными на ниве наших ценных и отнюдь не неистощимых природных ресурсов. Если не повезет, ее напечатают в книжной форме, и кто-нибудь прочтет. Если же мне совсем не повезет, ее автор станет профессором филологических наук некоего университета или, что самое худшее, литературоведом. И тогда найдутся люди, способные поверить тому, что он пишет.
7
Я говорю о цели магической, и мне кажется, что сооружение стены и сожжение книг не были одновременными действиями. Это (в зависимости от последовательности, которую мы предпочтем) даст нам образ правителя, начавшего с разрушения, от которого он затем отказался, чтобы оберегать, или разочарованного правителя, разрушающего то, что прежде берег. Обе догадки полны драматизма, но, насколько мне известно, лишены исторической основы. Известно, что прятавших книги клеймили раскаленным железом и приговаривали строить нескончаемую стенувплоть до самой смерти. Эти сведения допускают и другое толкование, которому можно отдать предпочтение. Быть может, стена была метафорой; быть может, Шихуанди обрекал тех, кто любил прошлое, на труд, столь же огромный, как прошлое, столь же бессмысленный и бесполезный. Быть может, стена была вызовом, и Шихуанди думал: «Люди любят прошлое, и с этой любовью ничего не поделать ни мне, ни моим палачам, но когда-нибудь появится человек, который будет чувствовать, как я, и он уничтожит мою стену, как я уничтожил книги, и он сотрет память обо мне, станет моею тенью и моим отражением, не подозревая об этом».
Быть может, Шихуанди окружил стеной империю, осознав ее непрочность, и уничтожил книги, поняв, что они священны или содержат то, что заключено во всей Вселенной и в сознании каждого человека. Быть может, сожжение библиотек и возведение стеныдействия, таинственным образом уничтожающие друг друга.
Обобщая этот случай, я могу сделать вывод, что все формы обладают смыслом сами по себе, а не в предполагаемом «содержании», поскольку, на мой взгляд, литература стремится быть музыкой, которая не что иное, как форма. Музыка, ощущение счастья, мифология, лица, на которых время оставило след, поройсумерки или пейзажи хотят нам сказать или говорят нечто, что мы не должны потерять.
И мы не потеряем, потому что и Моисей назвал литературу делом Эхнатона и Достоевского. Литература же не есть воз мертвых, но живых, ибо у нее все живы. На это некоторые из филологов, для которых литература все еще под вопросом, сказали: писатель! Ты хорошо сказал. И уже не смели спрашивать его ни о чем. Кувалдин же сказал им: как говорят, что я есть сын литературы? А сам Давид говорит в книге псалмов: сказал писатель моему писателю: сиди одесную меня, доколе положу врагов твоих в подножие ног твоих. Итак, Давид писателем называет его; как же он сын ему? И когда слушал весь народ, Кувалдин сказал ученикам своим: остерегайтесь филологов, которые любят ходить по Тверской в Гнездниковский переулок, и любят приветствия в ЦДЛ на вечерах, заседая в президиумах.
Из литературоаннигиляторов редко выходят писатели. Однако готов поручиться, наступит день, когда самые отъявленные литературоаннигиляторы примутся делать документальные книги о том, как они пишут книги об изничтожении писателей. И хуже того. Будут проводиться конференции антипрозы литературоаннигиляторов. Интервью, как вы видите, давать очень трудно, поскольку неравноправна сама исходная ситуация. Один с умным видом задает вопросы, другой, как дурак, отвечает, стараясь выглядеть в глазах собеседника умным, занятным, оригинальным, не лишенным чувства юмора. Стоит мне только услышать, что кто-либо намерен меня интервьюировать, как я стараюсь улизнуть, раствориться, убежать куда глаза глядят. Когда это в моих силах, я ровно так и поступаю, ибо не могу до бесконечности отвечать на одни и те же опостылевшие вопросы. Иногда мне думается: вот было бы здорово, додумайся кто-нибудь присвоить вопросам и ответам порядковые номера! Скажем, интервьюер выкликает: «Сто двадцать». Я отвечаю: «Сто двадцать». Вот и все. А сколько времени сэкономлено!
Время от времени я даю намеренно идиотские ответы на вопросы типа: «Какие книги вы считаете лучшими за всю историю литературы?» Не моргнув глазом, называю свою последнюю вещь«Интервью», а ее и прозой-то назвать трудно: так, просто работа для вечности и пространства. И что вы думаете? Все, что я говорю, принимают всерьез и запечатлевают для этой непонятной вечности, которую я не могу вместить. Похоже, в таких случаях надо держать перед собой плакат с надписью «Кувалдин шутит» и еще подчеркнуть это слово.
Приближался праздник Пасхи; и искали филологи и критики, как бы погубить Кувалдина, потому что боялись народа. Вошел же сатана в Иуду, прозванного Искариотом, одного из числа двенадцати, и он пошел и говорил с властями, как его предать им. Власти обрадовались и согласились дать Иуде денег; и он обещал, и искал удобного времени, чтобы предать его им не при народе. Настал же день Пасхи, в который надлежало заколоть пасхального агнца. И послал Кувалдин Петра и Иоанна, сказав: пойдите, приготовьте нам есть пасху. Они же сказали ему: где велишь нам приготовить? Он сказал им: вот, при входе вашем в город, встретится с вами человек, несущий кувшин воды; последуйте за ним в дом, в который войдет он, и скажите хозяину дома: писатель говорит тебе: где комната, в которой бы мне есть пасху с учениками моими? И он покажет вам горницу большую, устланную; там приготовьте. Они пошли, и нашли, как сказал им, и приготовили пасху. И когда настал час, он и двенадцать апостолов с ним. И сказал им: очень желал я есть с вами сию пасху прежде моего страдания; ибо сказываю вам, что уже не буду есть ее, пока она не совершится в литературе, в которой время исчезает. И, взяв чашу и благодарив, сказал: приимите ее и разделите между собою; ибо сказываю вам, что не буду пить от плода виноградного, доколе не придет царствие художественной литературы. И, взяв хлеб и благодарив, преломил и подал им, говоря: сие есть тело мое, которое за вас предается; сие творите в мое воспоминание. Так же и чашу после вечери, говоря: сия чаша есть новый завет в моей крови, которая за вас проливается. И вот, рука предающего меня со мною за столом. Потом Кувалдин вышел в сад. Появился народ, а впереди его шел один из двенадцати, называемый Иуда, и он подошел к Кувалдину, чтобы поцеловать его. Ибо он такой им дал знак: кого я поцелую, тот и есть Кувалдин. Кувалдин же сказал ему: Иуда! целованием ли предаешь писателя? Бывшие же с ним, видя, к чему идет дело, сказали Кувалдину: писатель! не ударить ли нам мечом? И один из них ударил агента и отсек ему правое ухо. Тогда Кувалдин сказал: оставьте, довольно. И, коснувшись уха его, исцелил его. Люди, державшие Кувалдина, ругались над ним и били его; и, закрывши его, ударяли его по лицу и спрашивали его: прореки, кто ударил тебя? И много иных хулений произносили против него. И как настал день, собрались старейшины народа, филологи с вопросами и критики в звании кандидатов советских наук, и ввели его в свой синедрион, и сказали: ты ли Кувалдин? скажи нам. Он сказал им: если скажу вам, вы не поверите; если же и спрошу вас, не будете отвечать мне и не отпустите меня; отныне сын литературы воссядет одесную силы слова. И сказали все: итак, ты сын литературы? Кувалдин отвечал им: вы говорите, что я. Они же сказали: какое еще нужно нам свидетельство? ибо мы сами слышали из уст его! Так же можно поверить, что навстречу Кувалдину с гор Кавказа по узкой тропе шел в мягких сапожках, мелодично поскрипывая мелкими камнями, с посохом и в белой бурке с газырями, с кинжалом на бедре, в черной папахе Александр Эбаноидзе, писатель и друг всех народов. Он шел и размышлял почти что вслух о чувстве правды. Впрочем, сначала он вспомнил о том, почему ему пришлось совсем недавно перебраться из дома в хлев? Видимо, для того, чтобы найти некий покой. И тут Дареджан (та самая троюродная сестрица, которую бабушка в свое время советовала взять в натурщицы) привела в хлев еще одного гостя. Надо заметить, что нежданного и малоприятного гостя. Это был Гермоген Симартлишвилифельдшер из деревни дедушки Апрасиона. Фамилию его следует перевести, поскольку изначально она, несомненно, служила псевдонимом. Начиная с тридцатых годов Гермоген развивал активную деятельность на общественном поприщебыл селькором и, считая себя борцом за справедливость, назвался сыном правды, или Правдиным. Газета «Правда» тут сразу вспоминается, и Василий Розанов со своей сентенцией насчет того, что скоро начнут издавать газету под названием «Окончательная истина». Гермоген с легким презрением относился к деньгам (даже к трехрублевому гонорару, подобно Кувалдину, он относился с недовольством, как к скрытой взятке), он гордился своей неподкупностью, презирал анонимки и под всеми заявлениями и заметками каллиграфически выводилГерм. Симартлишвили. С одинаковой суровостью этот деревенский Савонарола обрушивался на свою начальницумолодую врачиху, посмевшую выйти на работу в брюках, на вороватого завскладом и на колхозного кузнеца, который, совершая в великий четверг какой-то старинный обряд, бил молотом по наковальне Право, в далеких закутках души Гермогена таилось что-то детское. Возможно даже, что его воинственная непреклонность в борьбе со злом была не чем иным, как другой ипостасью детского стремления к справедливости: что она выросла из этого стремления, как из костного вещества теленка вырастает боевой рог. Внезапный приход медбрата насторожил. Оказалось, что у дедушки Апрасиона подскочило давление, и теперь он лежал, свекольно-красный, увешанный разбухшими пиявками, и время от времени, собравшись с силами, проклинал свою старуху. «Ему необходим покой, заключил Гермоген. При гипертонии покойпервое условие выздоровления».