В туалете я заложила дверь шваброй, вымылась в трех водах до скрипа. В зеркало уставилась. Волосы отрасли, глаза ввалились. Ничего, жить буду.
Вдруг поняла, что в туалете пахнет елкой. Настоящий лесной запах. Я подумала, что это род галлюцинации, но обнаружила в помойном ведре еловые ветки в новогодней мишуре. Из чего, как истинный Шерлок Холмс, сделала вывод, что новый год наступил. И наступил не так давно.
Хвойный запах как будто переключил меня. Мне показалось, что вот-вот свершится что-то чудесное. Или уже свершилось. Я только не могла пока уловить что́. Я стала внезапно счастлива, вопреки всему, и только боялась, что скоро это праздничное чувство погаснет. Я старалась его сберечь, как маленький огонь в очаге выстуженного дома. Топливо, топливо мне нужно было, чтобы пламя занялось. Я бросилась убираться в моем закутке.
Лампа сияла, я протирала полы, стены. И вдруг наткнулась на картинку. Прежде ее здесь не было.
Картинка. Репродукция. Ее прибили к стене маленькими посылочными гвоздями. Так, чтобы я могла лежать на топчане и видеть ее, а не электрические казенные блики.
На репродукции изображено поле под пасмурным, но светлым небом. В поле угадывается тропинка, на горизонте слева темнеет лес, но тропинка, не дойдя до леса, поворачивает направо.
Никто по ней не шел. Пейзаж был безлюден и относиться мог к любому историческому времени. Утро, вечер, день неясно. Мир или война. Кто ж его знает. Я посчитала этот пейзаж паузой. Остановкой во времени и пространстве. Как говорится, отдохни и ты.
Я взяла в руки приемник. Включила. Услышала шорох. Голос эфира. Помехи. Эфир был ими густо заселен. Точно души всех когда-то живших зашелестели.
Так я подумала и выключила приемник.
Я вышла с ним из своего убежища, дверь закрыла на ключ и направилась далеко, по коридору, по лестницам, то вверх, то вниз, к обиталищу Валентины. Мне по-прежнему было радостно. И мне хотелось попросить у нее прощения. Ведь Новый год. Я не думала, что она, может быть, спит или работает. Я должна была идти. На лестницах пахло морозным воздухом, он проник в нашу темницу, это тревожило и внушало надежду.
Дверь в подсобку оказалась заперта. Я постучала.
Шаги и сонный голос Валентины:
Кто?
Я! Пустите, пожалуйста, дорогая Валентина. Я очень-очень виновата перед вами, и я хочу загладить вину. Позвольте мне это сделать!
Ты пьяна?
Нет, что вы!
Она молчала за дверью и не уходила, я стояла перед дверью и не уходила. Может быть, что-то происходило в мире, а может быть, и ничего. Я включила приемник. Зашелестели, задрожали души. Я повернула ручку и мужской голос пропел:
«Утомленное солнце»
Валентина отворила дверь.
Я протянула ей поющий приемник.
«нежно с морем прощалось»
Это вам. Подарок. С Новым годом.
«в этот час ты призналась»
Через порог нельзя.
«что нет любви»
Входи.
Мы пили сладкую наливку. Приемник бормотал под сурдинку какие-то новости, они нас не касались, ни меня, ни Валентины.
Мы пили наливку, ели хлеб с колбасой.
Хочешь на волю? спросила вдруг Валентина.
Она смотрела на меня, и ее глаза мне казались огромными.
Еще бы.
А я нет. Мне здесь лучше. Там я лишняя. В Москве в квартире народу много, все шумят, меня не любят, я это чувствую, то плачу, а то кричу на них, я кричу, а меня не слышат. В городке в комнате соседки смеются надо мной, смеются тихо, а я слышу. Не любят. Да и за что меня любить?
Я заплакала и бросилась Валентину обнимать, гладить по голове.
И я плакала, и Валентина плакала. Я говорила, что всё это глупости, что люди хорошие, что Валентина хорошая. Она меня от себя отстранила. Высморкалась. Велела подать сумку.
Она под подушкой у меня, для сохранности. Поди принеси, а то мне вставать нет охоты.
Я принесла сумку, Валентина ее открыла.
Здесь у меня всё. И от московской квартиры ключи, и от комнаты в городке, и от этой конуры ключ, и пропуск твой в потайном кармане.
Она вынула пропуск и положила на стол.
Бери. Свободна. Прости, если сможешь.
Я не двигалась.
Да. Вот так. Украла. Очень уж ты мне приглянулась. Простая душа.
Я молчала.
Бери. Иди.
А ваш пропуск, он тоже там, в потайном кармане?
Там.
Я взяла свой пропуск со стола.
Поднялась.
Направилась к двери.
Услышала:
Всем расскажешь?
Обернулась.
Никому.
Тут я соврала, потому что, Юлька, тебе никак не могу не рассказать.
Всё, моя дорогая. Целую.
P.S.
В городок я пришла пешком, морозной ночью, через лес. Шла и ничего не боялась, шла, как песню пела. И фонари освещали мне путь электрическим светом.
На КПП предъявила пропуск, и меня пропустили, о чудо.
Я шагала, снег скрипел. На площади стояла громадная ель, на макушке ее горела звезда, а возле ели курил майор.
Я приблизилась и стала смотреть на него. Я запела тихо:
«Утомленное солнце»
Он обернулся. Отбросил в снег сигарету.
«тихо с морем прощалось»
Я положила ему руки на плечи.
«в этот час ты призналась»
Он обнял меня.
И так мы стояли.
Katerinaa
Вы читаете журнал Katerinaa.
29 декабря 2012, 20:00
Katerinaa: Я, конечно, спросила на всякий случай, не свободно ли место.
Нет, сказала старуха.
Она сидела у окна, а место рядом с ней стерегли рукавицы.
Народ всё прибывал, старуха смотрела растерянно, а я надеялась, что никто к ней не подойдет, что придется ей убрать своих псов, и тогда я сяду наконец. Стоять уже сил не было.
Псы старухины были из серой шерсти, простой вязки, один с зеленым глазом-заплаткой на большом пальце. Бархатная заплатка, между прочим. Оттенок темный, малахитовый, красивый. Бог его знает, откуда у этой нищей старухи в старой мужской куртке, в темной лоснящейся юбке, в валенках с галошами, взялся такой красивый обрезок. Может быть, жакет такой водился у нее в дни молодости. Я попыталась представить ее молодой и красивой, в темно-зеленом бархатном жакете, с припудренным лицом, с ароматом, едва слышным, «Красной Москвы». Напомнила мне эта старуха мою так, что сердце сжалось.
Электричка тронулась, старуха еще надеялась, выглядывала людей, пробирающихся по проходу. Я ее не торопила.
Она посмотрела на меня и убрала псов.
Я уселась. В проходе стояла толпа, покачивалась в такт ходу поезда.
Душно, сонно.
Старухины иссохшие, с пожелтелыми ногтями пальцы вдруг коснулись моей руки.
Дочка, спросила старуха, у тебя есть телефон?
Она расстегнула куртку и вынула из внутреннего потайного кармана сложенный вчетверо листок. Пожелтелый, в клетку, наверно, из древней школьной тетради, от внуков сохранилась где-нибудь в чулане, с оценками и замечаниями.
Большими, два раза для четкости обведенными буквами на листке записан был номер. Я его набрала.
Ответил высокий мужской голос:
Алё-алё!
Здравствуйте. Ваша бабушка будет говорить.
И я вложила телефон старухе в ладонь.
Митя! заголосила старуха в трубку. Я здесь! Еду, еду! Ты где? Где?
Что там ей отвечал ее Митя, я не знаю.
После разговора она успокоилась, вытянула из-под сиденья школьный, хорошо поживший темно-синий рюкзак, раскрыла молнию и вынула из рюкзака пакет. В нем оказались пирожки. Из русской печки, как старуха сказала. И предложила отведать. Я не отказалась. Сама я не пекла, но за моей бабушкой много раз наблюдала. Дрова в каменном зеве должны прогореть, затем на кирпичи над углями ставится противень, а зев загораживается железным щитом, и там, за щитом, в каменной пещере, поднимаются и румянятся пироги да пышки.
Старухины пироги были с картошкой и жареным луком. Я ела и была счастлива. Расстались мы друзьями. Даже имя ее мне теперь известно: Дарья Сергеевна.
Наевшись пирогов, я и ужинать не спешила, брела по нашему городку, по центральной улице, в магазины заглядывала, смотрела, но ничего не покупала. Дома только чай выпила. Завтра думаю поехать в «Икею» за диваном, мой уже развалился.
Snezanna: В «Икее» на завтрак кофе бесплатный) Или чай.
Dimon: Кофе у них отвратительный.
Snezanna: Вы придираетесь. Как всегда.