Я бежал. Как долго не помню. Куда не знаю. И как не знаю. Как бежит человек на седьмой день семи дней бега? Как бежит человек на седьмой день голодовки? Как бежит человек, у которого пальцы ног под черной грязью черны от мороза?
Если есть у него причины, он бежит. А убитый кашевар за спиной это множество причин. Убитый кашевар подгоняет, и даже очень. Я бежал.
Удавалось ли мне делать передышки? Да, я делал передышки, как положено по правилам; в книгах об этом пишут так: у него подгибались колени. У меня подогнулись колени, и я передохнул в каком-то окопе, где рядом со мной лежало что-то под снегом: надорванный мешок цемента, куча застывшего цемента. Ох, как же мы сюда попали? И еще я передохнул в каком-то курятнике на колесах; по его углам громоздилась солома, ну да, две горстки соломы в курином помете; я забился в одну из них, пусть уж кашевары удовольствуются курами, я был в безопасности. Далее я передохнул, наткнувшись на какую-то проволоку, самую верхнюю в заборе, накрученном из проволоки, но без колючек. Да я и на колючках бы передохнул: у меня больше не было сил. Я бежал по лесу до глубокой ночи. Колени у меня подгибались в глубоком снегу. Я делал передышки, чтобы перевести дух. Но дух переводят недолго. Да долго я и не продержался бы.
Тут я и наткнулся на чью-то хибару, дом, замок, крепость? Наткнулся на крепость, ворвался в крепость, сел к столу, склонился над тарелкой. Кинулся под кровать. И вот я лежу под кроватью, а только-только еще сидел за столом. На табуретке-троне. И вилку держал, словно скипетр. Рыгал, точно король. Позабыл о своей армии, которая и меня совсем позабыла. Позабыл об армии врага, которая меня вовсе не позабыла. Давал ответы в нарушение всех королевских и солдатских правил?
Немец?
Да.
Один?
Да.
Давно?
Кажется, да.
Почему?
Пришли они, и мы дунули от них, поначалу нас было много, потом поменьше, потом опять много, а потом все меньше и меньше, под конец я остался один.
А где остальные?
Остались в снегу, навсегда остались в снегу: одному прострелили живот, другому селезенку, третьему ухо, они стреляли и стреляли.
А вы разве не стреляли во врага, когда он стрелял?
Как же, стреляли, по всем правилам. Поначалу вовсю стреляли, а потом все меньше. Однажды, много позже, мы даже так стреляли, что пробили себе дорогу, не все, понятно, но кое-кто.
Дорогу?
Да, дорогу, когда они на опушке спрыгивали с грузовика; мы прорвались, а потом я остался один.
И много раз ты пробивал себе дорогу?
Случалось, ответил я и поставил тарелку на ложе моего автомата; в тарелке еще оставалось сало, и еще оставался хлеб, и я ни словечка не сказал хозяину о кашеваре.
Но тут кто-то пришел, чтобы сказать ему о том.
В дверь застучали. Словно конь копытом заколотил. Словно по ней ударили тараном. Словно три сотни кашеваров колотили в дверь скалками. Три сотни монгольских коней били копытами в бревенчатые стены. Три сотни лошадиных сил двинулись против ворот хозяина и против моих ворот. Первый Белорусский фронт барабанил коллективным кулаком в нашу дверь.
Тут я схватил позже мне о том рассказали пустую тарелку и полным-полный автомат, бросил тарелку и автомат под хозяйскую кровать, и сам бросился туда же.
Маневр этот был против многих правил: против правил обращения с тарелками, против правил обращения с автоматом, против правил обращения с врагом и против правил обращения со мной.
Ничего удивительного, что лежал я недвижно, сало и пыль смешались у меня во рту, железная пряжка давила в пах, скула прижалась к подворотничку, я лежал сытый, ничего не слыша, под крестьянской кроватью, чуть южнее шоссе от Конина на Кутно, однажды зимней ночью в войну.
Ничего удивительного, что я вылез из-под кровати, когда хозяин крикнул, чтоб я вылезал.
II
Что-то с моей памятью не в порядке, что-то не в порядке с методом моих воспоминаний; я легче вспоминаю то, о чем размышлял когда-то, чем то, что случилось в действительности.
Конечно, я помню, что случилось: меня взяли в плен, и я жутко перепугался и о своем перепуге уведомлял высоко поднятыми вверх руками. Но я помню и другое: как удивился я, что так много народу сбежалось, чтобы забрать меня. Я вспоминаю, какое ощутил невыразимое облегчение, когда попал в гущу орущих людей, а не в руки одного или двух хладнокровных и немых солдат или одного-единственного, который был бы так же перепуган, как я.
Никогда прежде не был я в центре внимания такой огромной толпы; однажды я чуть не утонул, тогда вокруг меня хлопотало много народу, в другой раз я нашел в лавке золотую брошь и тут же о том объявил, чем привлек к себе внимание, а в третий раз я остановил на бегу лошадь, за это меня благодарило много народа, хотя поступок сам по себе был большой глупостью: лошадь до усталости набегалась бы в маршах, а телега, которую она волокла за собой, была пустая.
Думается, для людей, взявших меня в плен, все происходящее было так же внове, как и для меня. Они стояли полукругом передо мной и хибарой, настойчиво убеждали в чем-то друг друга и меня. Никто не подошел ко мне поближе, а обращаясь ко мне, они кричали так, словно расстояние, которое нас разделяло, было хоть и большим, но весьма ненадежно их защищало.
Я их не понимал и не говорил им ни слова: я же не знал, что говорят в таких случаях.
За моей спиной, сквозь прикрытую дверь, хозяин крикнул мне: они, мол, хотят знать, есть ли еще солдаты в его доме.
Нет, закричал я, никого больше там нет, спросите же самого хозяина.
Они выслушали меня, затем выслушали крестьянина, переводившего из-за двери. После чего опять все закричали, перебивая друг друга, и я с трудом разобрал, что крестьянину кричат: пусть-ка он сам спросит, где мое оружие.
Под его кроватью, крикнул я, опасаясь, как бы они не подумали, будто я смеюсь над ними.
За моей спиной из-за двери донесся до меня перевод.
Наконец они объяснились напрямик, без моего участия, и один из толпы пробрался вдоль стены к нам, хозяин вынес ему из дома мой автомат. Тот ткнул в меня сзади этим автоматом, проехав по правому плечу и попав дулом в бухточку между ухом и челюстью.
Я вспомнил о пробоине в барабанной перепонке, которая у меня уже имелась, и услышал свое частое дыхание. Поляк, державший автомат, знал свое дело; он подпустил ко мне только одного человека, и тот меня основательно обшарил. Он нашел даже золотое перо, которое я вывернул из вечной ручки и спрятал в карман для часов. Вечную ручку мне подарил дядя на конфирмацию; другие дарили мне просто деньги, и мать сказала о своем брате:
Да, Йонни всегда что-нибудь выдумает!
Наконец крестьянин сам вышел из-за двери. Он сказал:
А теперь иди!
И я пошел, а передо мной, и за мной, и слева и справа от меня шло множество народу. Это были не русские солдаты, это были польские крестьяне, а также их жены и дети.
Они, видимо, привели меня в помещение сельской управы. Хозяин переводил допрос, заметив попутно, чтоб я возблагодарил деву Марию, он-де сказал своим, что я ему не угрожал.
Мне не много нужно было, чтобы быть благодарным. Ведь на меня здесь все смотрели как на убийцу.
Они составили, надо думать, протокол, записали все, что я сказал и что сказал мой хозяин, и перечислили все, что отобрали у меня. Перо лежало на солдатской книжке и на бумажнике с фотографиями.
Мой хозяин должен был подписаться, и еще два человека подписались. Хозяин указал мне на угол комнаты, на пол, и сказал, чтоб я сел туда и сидел тихохонько. После чего ушел, попрощавшись. Присутствующие ответили ему не слишком дружелюбно, а меня он в виду не имел.
Я устал, как после тяжелой, слишком затянувшейся работы, которая требовала и умственных усилий; мне нужно бы поспать, но я не мог уснуть и вообще считал, что спать сейчас неуместно.
Обдумывая все, что со мной случилось, я понял, что я вовсе не подготовлен к подобному обороту дела. Меня обучили, и довольно основательно, несмотря на спешку, обращаться с оружием, не раз и не два разъясняли мне, как надлежит поступать солдату после посещения борделя. Смысл присяги был мне известен, и с блиндажным насосом я умел обращаться. Но ни один человек не говорил мне, что следует делать, если я попаду в плен.
Никто, кажется, не говорит человеку, что ему надлежит делать, если он попадет на небо или в ад. С добрыми советами так далеко не заходят, а плен, видимо, мыслился чем-то совсем, совсем далеким.