Спаси, Арбалетов, мне плохо!..
Я снова был услышан.
Ай эм сори, медам, пропел Арбалетов, и не прошло и десяти минут, как вопрос был улажен, и мы летели обратно в Россию на практически личном самолете в качестве двух командированных с небольшим грузом, причем один из командированных домогался девственницу-бортпроводницу и, надо сказать, небезуспешно.
Таким образом, я вернулся домой к обеду, а пообедав и исполнив торопливо супружеский долг, заснул до вечера. Мне приснилось, что муж Татьяны подстерегает меня в темной подворотне и в поэтическом отчаянии и с угарным ощущением нравственной и творческой катастрофы метко всаживает мне в сердце жесткое, ледяное лезвие, а я только понимающе и беззлобно смотрю на него и прошу об одном: «Допиши мой роман, Петя!..»
Хорошенько выспавшись, я прозрел и ужаснулся: так спокойно отдал Татьяну носорогу, и она снова будет порабощена его знойной и верной любовью в безукоризненно уютной квартирке, и даже две дочурки будут для нее тяжелыми веригами, а вся благоухающая атмосфера их семейного очагасладкой каторгой образцово-показательного супружества, а он, Петр Петрович, снова будет слагать свои беспримерные поэзы в честь блестящей, но несчастной жены, которая, конечно, когда-нибудь опять тайно ему изменит но уже не со мной.
Если Татьяна не решается, то я сам должен поговорить с носорогом. Да, может быть, в конце концов никакой он и не носорог вовсе! Может быть, он поймет, что его любовь к такой женщине просто нонсенс и никакой своей преданностью он не изменит этого, и что-то, что он почитает за их общее счастье, есть лишь его собственное благополучие.
Я заглянул к жене и, увидев, что она увлечена какими-то хозяйственными хлопотами, поспешил к Татьяне. По дороге мне приходили в голову весьма странные фантазии относительно нашей с Татьяной будущей жизни. Я мечтал даже, что мы уедем куда-нибудь в глухую, но чистую и возвышенную провинцию со сладкими колокольными звонами, заживем тихо, патриархально, я буду потихоньку пописывать, а она почитывать и нахваливать, и, конечно, плюс какие-нибудь сельские радости вроде огородика с чесноком и петрушкой, садика с вишнями.
В таком лилейном настроении я приехал в Тушино. Дверь отперла милая седая женщина, мать Петра.
А у нас несчастье, тут же с порога сказала она, кажется, приняв меня за товарища своего сына. Петя погиб. И я поразился ее пронзительному, горящему взгляду при совершенно спокойном выражении лица. Я вот с дочурками сижу, а наши поехали к нему в больницу
Как же это случилось? пролепетал я.
Совершенно случайно, отвечала она. Только вернулся из деревни, так в тот же вечер поехал куда-то. И в метро, на перроне оступился неловко, упал прямо навстречу выходящему из тоннеля поезду. Его сразу вынесло ударом обратно на перрон и, знаете, просто аккуратно так уложило, что и следов на нем почти никаких не осталось. Просто все внутри разбилось
Она так рассказывала, как будто сама была свидетельницей, и я тоже словно своими глазами это увидел.
Странное чувство нахлынуло на меня. Такая тяжесть упала на сердце, что показалось, я должен немедленно ей открыться, повиниться. Эта симпатичная, несчастная женщина сможет, конечно, понять и простить нас с Татьяной. Но я, слава богу, сдержался. Она же, словно почувствовав что-то, как-то особенно пытливо всматривалась в меня. Потом сказала:
Вы знаете, а ведь Петечка стихи писал.
В самом деле?
Да. И у него в кармане оказались стихи.
Она протянула мне листок, и я прочел строчки, написанные тяжелым, как бы вдавленным в плоскость листа почерком. А прочитав, попрощался и ушел, повторяя про себя:
Не здесь, не там, нигде
Шел дождь, шел снег.
Не здесь, не там, нигде
Жил человек, и спал.
И ничего не знал.
И никого,
Но у него был дом
Только и всего.
Не здесь, не там, нигде
Кому-то снился сон.
Не здесь, не там, нигде,
Что у него есть дом.
А в погребе вино,
И женщина,
Цедящая его,
И больше ничего
Вот только и всего.
Его действительно уложило так ровненько, словно он был в целости и сохранности. Только из ушей и ноздрей выступила густая и темная, застывшая быстро, как сургуч, кровь. И мертвый он был подобен подобен запечатанной жалобе, запечатанной и отправленной в никуда, которую уже никто не сможет прочесть Ну, а Тот, Кто, может быть, все-таки прочтет, посочувствует ему, пожалуй, и уж, конечно, взыщет не с него.
ШЕПНИТЕ МНЕ ИМЯ СЕСТРЫ
Солнце, расплюснутое собственной тяжестью в небесной тверди, сияло и слоилось сиянием преизбыточным, отливая то чистейшим золотом, то медяной прозеленью, то резким багрянцем, и вся, впервые открывающаяся взору местность, пропитанная текучим солнечным теплом, была прекрасна, не наглядеться.
Крепкий и чистый еловый лес то наступал, то отступал, маня в загадочное пространство, расклиненное кустами орешника и черемухи, с жесткими пучками цветущего репейника в легкой, высокой траве.
Я находился среди незнакомых, но, впрочем, абсолютно мне безразличных мужчин и женщин, вольготно рассеявшихся по ближайшим пригоркам и полянам, и так же, как и они, гулял и с наслаждением разглядывал изощренно-роскошные картины природы, ловя ноздрями сумбур диких запахов папоротника, крапивы, чертополоха, бузины и хвои. Шелковистые ручьи в ладонь шириной бежали от ключевых источников, увенчанных коронами серебристой, упругой осоки, до которой нельзя было коснуться без риска глубокого пореза. В карликовых родниковых озерцах, в услащенной ископаемой воде пасся доверчивый малек. На рукава моей рубашки садились шмели размером с сосновую шишку, золотистые медовые мухи и горбатые стрекозы с хрусткими крыльями.
Сквозь обвислые заросли ивы высветилась большая водатенистая речная заводь с поверхностью, иссеченной сложными линиями, отражением извилистых гряд придонных водорослей.
По противоположному, полузатопленному берегу тянулся сумрачный и далеко просматривающийся вглубь борок низкорослых и неповторимых в своей уродливости сосен с коленчатыми, темными стволами и затейливо вывернутыми ветвями, в верхней их части кожистыми и нежно-кремовыми, почти телесно-розовыми.
Вместе со всеми я повернул вдоль этой реки и шел все дальше и дальше, испытывая жадное нетерпение налюбоваться новыми видами, которые менялись непрестанно и как бы обещали впереди еще более увлекательные впечатления.
Водная гладь по левую руку от меня быстро ширилась; бесплотная, до стерильного скрипа идеальная небесная синь мешалась в ней с мириадами солнечных бликов. По берегу стали попадаться плоские и подточенные, как слоеные коржи, каменные глыбы.
Между тем подошвами и всем телом я начал ощущать, что наш путь явственно и неуклонно поднимается в гору, но преодолевал эту нарастающую крутизну с физическим удовольствием и даже азартом, то же самое, мне казалось, должны были испытывать и другие. Кроме того, какое-то время приходилось смотреть только себе под ноги, чтобы выбирать более удобную дорогу, и поэтому, когда я вновь поднял глаза и осмотрелся, то обнаружил себя взбирающимся по крутому склону с необычно искаженным профилем.
Гигантский горный гребень, без начала и конца, откосо суживался, дыбился и уходил все выше, закручиваясь по спирали, как нитка резьбы громадного шурупа, ввинчиваемого в небо, а довольно далеко внизу, под противоестественно большим углом наклона все так же искрилась водная гладь с руслом, вернее, не руслом, а слегка залитой водою плоской кремнистой полосой, стремящейся подняться вдоль горного гребня.
Мужчины и женщины, и я вместе с ними, продолжали карабкаться на гору, несмотря на то, что все труднее было удержаться на склоне, который изгибался, словно лист Мебиуса; восхождение становилось, несомненно, опасным, однако все до одного, казалось, вознамерились добраться до самого верха во что бы то ни стало; все прониклись безусловной уверенностью, что там, на вершине, облепленной клочками сухой пены облаков, нас ожидает нечто чрезвычайное, нечто совершенно потрясное, сравнимое разве что с Богом.
Впереди меня, чуть повыше, поднималась очень свежая, молодо свежая женщинапричем с чисто женской старательностью и серьезностью поднималась, и я с сочувствием и почти умилением следил за ее не очень ловкими движениями. А она вдруг оглянулась и очень внимательно и серьезно посмотрела на меня, одной рукой неуверенно балансируя для равновесия, а другой упершись в склон, укутанный, словно мехом, курчавой и мягкой порослью горной черники.