Обнял маму, она тут же попятилась:
У меня там варится
Но не ушла на кухню.
Как дела? спросил Аркадий. Юра всё с тобой?
А куда ему? И зачем? Нормально Живём.
В этих коротких фразах слышалось: не лезь не в своё дело.
Аркадий пожал плечами, вошёл в зал. Постоял, потом сел на диван. Пружины со скрипом сжались, и скрип тоже был враждебный, недовольный.
Голодный? спросила мама.
Да так
Юрку тогда дождёмся и поедим.
Хорошо
Она чем-то занималась на кухне, а он сидел и ждал. Начать сейчас разбирать чемодан значит производить звуки и тем самым раздражать маму. Книги были в той комнате, где спал Юрка. Телевизор включать не стоило даже без звука, да Аркадий и не смотрел его.
Зал с каждым приездом становился всё меньше. Будто съёживался, ссыхался. Может, из-за вещей, которые старели, темнели, а скорее, Аркадий просто отвыкал от подобной планировки, такой мебели, ковра на стене, съедающего пространство. И жил, и бывал в основном в домах светлых, свежих, с продуманной цветовой гаммой, правильным освещением. Даже самое маленькое пространство можно сделать просторным, если подойти к его устройству с умом. А тут Мебель не подбиралась, а поступала по случаю, предметы не соответствовали друг другу. Ковёр
Этот ковёр Аркадия раздражал больше всего. Глупый советский ярлык того, что квартира не из бедных. Теперь же он давно демонстрирует, что в таких жилищах обитают отсталые, безвольные, косные люди.
Мама звякнула крышкой кастрюли и тихо, но зло заругалась на себя. И Аркадий мгновенно тоже наполнился злобой злоба втекла в него бешеным потоком, забурлила, утопила сердце, мозг в едком яде. Злоба была не на маму, а на брата. Брат сейчас мирно спал, а Аркадия колотило от ненависти.
Представилось, что Юрка вышел из спальни. Да нет, Аркадий увидел его отчётливо, будто в реальности. В широченных клетчатых шортах до колен Толстые волосатые голени Застиранная домашняя майка Мускулы давно спрятались под слоем сала Кожа бледная, рыхлая, с веснушками На левом плече расползшаяся по лишней коже татуировка парашют, самолёт и буквы «ВДВ» Волосы редкие, недлинные, но при этом спутанные, над висками торчат в стороны, как у клоуна Глаза маленькие от долгого спанья, на подбородке и щеках седоватая щетина Майку задирает круглое тугое пузо, темнеет ямка пупа
Злил не сам вид стареющего брата, а эта его вопящая о себе запущенность. Этакий пупс, но не пятилетний, а на пятом десятке. Сейчас раскроет пасть и тонким голосом потребует: «Мама, ням-ням». И мама, забыв о другом сыне, который давно привык сам о себе заботиться, сам себя кормить, бросится к этому пупсу с тарелкой и ложкой
Пупс нажрётся и плюхнется перед теликом. И, поглаживая пузо, порыгивая и попукивая, станет комментировать происходящее на экране, то и дело переключать каналы, ни на одном не находя для себя интересного. И бубнить, бубнить.
Отвратительное это действо прошлым летом Аркадия взбесило. Брат наткнулся на репортаж о гей-параде в Киеве.
Выковыривая спичкой из дуплистых зубов остатки хамона, тяжело выдыхая пары граппы, Юрка отложил пульт и заворчал:
О, пидоросня веселится. Хе-хе Да мордой об асфальт и яйца вырвать Твар-рюги, а
Вроде ворчал, но так, чтоб слышали. Наверняка обращался к Аркадию. Аркадий молчал. Брата его молчание распаляло голос стал громче, с окраской:
Ненавижу! Животные! И оглянулся, затеребил взглядом: ну давай, чумачача, скажи что-нибудь, скажи; Аркадий смотрел на него и продолжал молчать не хотелось грызни. А Юрка не унимался: А вы-то с этим как? Как его? Вы-то не ходите на такое? Подмигнул с усмешкой, мол, не стесняйся, поведай.
Аркадий надеялся на защиту мамы. Но она, словно ничего не происходило, собирала в стопку пустые тарелки. И тогда Аркадий ответил.
За минуту сказал брату всё: про его никчёмную жизнь, паразитство на материнской шее, показательную тупость, про все эти идиотские словечки, которые произносит с таким удовольствием, «зашквар», «бетонить», «не отразил», «чуры», «ватокаты».
Ты и есть животное, Юрий. Бесполезное и агрессивное.
Ожидал, что брат вскочит и кинется в драку, но тот не двигался. На широком мятом лице сохранялась усмешка, точно был рад, что Аркадия прорвало.
Да и случись драка, вряд ли бы старший победил вялый, размякший, потерявший здоровье в этом продавленном кресле. Три-четыре раза в неделю посещавший фитнес-залы Аркадий теперь наверняка был сильнее. Никогда не дрался, но грушу бил так, что в ней надолго оставались вмятины от его шингарт. Так что вломить, особенно в таком состоянии, мог прилично. Был готов, глазами звал Юрку. Разобраться, расставить точки
Но Юрка продолжал сидеть. Держал губы в усмешке. Зато накинулась мама. Не буквально словами, но хлёсткими как пощёчины:
Прекрати сейчас же! Ишь ты! Чего разошёлся-то, а? У тебя одна жизнь, у него другая. И нечего судить. Ещё посмотреть надо, кто полезный, а кто нет. Он столько лет на заводе, двое детей род наш продолжил. А ты чего? Ты-то чего?.. Мне тоже эти, мама кивнула на телевизор, поубивала бы.
Аркадий ушёл в соседнюю комнату. Взял первую попавшуюся книгу, сел на свою кровать. Делал вид для самого себя делал вид, что читает. А на самом деле невидяще смотрел на страницу, стараясь унять колочение, проглотить ком обиды. Но он, этот ком, прыгал и прыгал в горле, и во рту стало кисло Ночью долго лежал с открытыми глазами, прислушивался, ждал, что брат налетит, станет колошматить или душить. Обычно раздражающий храп Юрия в эту ночь был приятен означал, что тот спит, и Аркадий тоже засыпал под храп, а просыпался от тишины.
Ссора на другой день не продолжилась, но обстановка была натянутая. Особенно в отношении мамы к Аркадию. Она не разговаривала с ним, не смотрела на него; Аркадий не решался обсудить вчерашнее, боясь нового потока обидных слов. Юрка же, помалкивая, явно торжествовал от того, что мама заступилась за него, а Аркаша-какаша остался виноват.
Через два дня Аркадий уехал, потом побывал на мамином дне рождения всего сутки, а теперь приехал, как думал, недели на полторы. Но сейчас понял: вряд ли выдержит так долго. Его откровенно не хотят здесь видеть. Нет, увидеть, может быть, хотят, а видеть изо дня в день нет.
И он, тридцативосьмилетний человек, известный, успешный, уважаемый и любимый многими тысячами, почувствовал себя здесь, в родной квартире, на диване, где играл первыми кубиками и погремушками, обложенный подушками и одеялом, чтоб не свалился на пол, таким маленьким, одиноким, беззащитным, что потянуло забраться на диван с ногами, свернуться, спрятаться в себе самом. Тихо, без всхлипов, заплакать.
Выскочило воспоминание, и лечь, свернуться, заплакать сразу расхотелось. Воспоминание это когда-то уже выскакивало из глубин памяти, очень глубоких глубин: он, Аркадий, просыпается, он ещё не умеет вставать и ходить, поэтому лёжа зовёт маму, зовёт не словами, а крикливым плачем слов он тоже пока не знает.
Но не подходит ни мама, ни брат, которого она часто оставляла с ним. И Аркадий сколько ему было тогда, он теперь боялся даже гадать, чувствуя, что это будет возраст, от которого не может оставаться воспоминаний, Аркадий осознаёт: он один. Один. Никто не накормит, не согреет, не скажет хороших слов, и он не улыбнётся в ответ и не забьёт ножками, ручками Обрушился страх тот страх, какой не даёт даже плакать, и Аркадий чуть не захлебнулся им.
Кто в конце концов подошёл, кто стал успокаивать, гладить, он не знал. Да и не хотел знать ни тогда, ни теперь главное, кто-то появился. Родной, чужой И страх сменился тем, что принято называть счастьем, и воспоминание обрывалось. Обрывалось на ощущении счастья.
Потом вспоминалось не раз в дошкольном детстве. Года в четыре, в пять, в семь в тот период, когда Аркадий ещё не свыкся, не сросся со своим «я», со своей отдельной жизнью, не научился быть один. Когда зависел от других, ближних, и боялся возможного одиночества. Не какого-нибудь там душевного, духовного, а самого настоящего. Простого и по-настоящему жуткого, когда ты один.
Но быть один приучился, даже стремился к этому окружающие чаще всего обижали, а одиночество подсовывало интересные книги, передачи в телевизоре, учило фантазировать, мечтать. И вот сейчас, спустя годы, этот страх навалился снова, схватил так, что стало невозможно дышать