Чтобы сделать глоток прохладного воздуха и развеяться, она выходит в садзеленый-презеленый рай, который она высадила и обустроила еще до того, как построить дом. Она идет в одиночестве среди низеньких, но нагруженных плодами лимонных, апельсиновых, алычовых деревьев, густой мимозы, которая, как все прекрасное в жизни, с одной стороны, опьяняет своим ароматом, а с другойкровожадно колет шипами; и, добравшись до угла сада, Д. оборачивается и окидывает взглядом дом, освещенный огнями, словно корабль. То, что предстает перед ее взором, наполняет ее ужасом: некрашеный, потрескавшийся, с гнилыми наличниками, со свисающей огромной чешуей штукатуркой дом; двор и живые изгороди поросли сорняками и диким кустарником, уже готовы обвалиться стены, глиняные трубы разворочены. Беззубой старухой, бездушным трупом дом стоял, как привидение, на фоне печального пейзажа под светом спектральной луны. Водоем, весь потрескавшийся, сухой, без влаголюбивого циперуса, или по-другому «земляного миндаля», без золотых рыбок, без Фифириса, единственного лягушонка, не выносившего одиночества и распевавшего каждый вечер, чтобы сбросить заклятье неразделенной любви, и этот водоем зияет, словно разверстая могила. Даже земля на грядкахземля, благодаря ее трудам привыкшая любовно скрывать дела людские, защищая их от дел людских и тлена времени«the whips and scorns»сейчас она не что иное, как дикая чаща с репейником и ракитником.
Она почувствовала себя разбитой: цветочная ваза, которая падает вниз и рассыпается на тысячу осколков, разбилась бы со звоном тише, чем тот, что прозвучал в ее голове и постепенно превратился в шум, как звук пустой ракушки, экстракт всех звуков жизни, сходящихся в закваске пространства, в засосе времени, в погружении на дно. «Знаешь, дома легко начинают упрямиться»разве не это утверждал поэт? Они упрямы со старыми, которые уходят, с новыми, которые приходят, как будто это они виноваты в отбытиях и прибытиях; но вот это вот, это уже не упрямство, а заклятая вендетта. Д. возмущается. «Как же можно это принять и смириться с таким варварством? вопрошает она. И можно было бы смириться, если дом бы не рушился? Уж легче ужиться с постаревшим самим собой, в которого, к тому же, ты превращается не в одночасье, как этот дом сегодня вечером, а незаметно, так что у тебя есть время переварить то, что ты зреешь, как инжир, готовый упасть на землю, согласно ритму и порядку, правящим в этом мире. Как тут развернуть нелепое знамя для заведомо проигрышного мятежа против непреложного и неотвратимого? Но и как опустить его, проклятое?» Она провела немного времени в раздумьях и вскоре, более спокойная, менее удрученная, но все еще хмурая, морщин у нее больше, чем обычно бывает в таком возрасте, она признала: «Да, человечество попалось в мышеловку, но все-таки, подумать только, если бы мы жили вечно, вечно, вечно, то пришел бы, значит, час, когда мы умоляли бы Хроноса-Мороса об освобождении, чтобы мы заснули, отдохнули, чтобы он перестал нас подслушивать. А, нет-нет-нет! Хронос должен быть долгим, а жизнькороткой. Возможно, в этой парадоксальности и скрывается глубокий нерушимый смысл того, что с возмутительной благоглупостью люди называют предназначениемособенно для тебя, изучавшей древность, это недопустимо вдвойне; ты вышла на охоту без дроби, без добычи, вместо того чтобы помнитькак там сказал поэт, как сказал? безумье гоняться вслед за призраком пустым? Как гоняться с воздухом за воздухом? Нет, в тысячу раз лучше Хроносу-Моросу быть хозяином и вершителем вселенной и жизни, чем делать все, что взбредет ему в голову, этом неуравновешенному человеку, который уже все профукал и если заново не обретет первородную мудрость, то у него взлетит на воздух его собственное гнездо».
Всего в пяти шагах отсюда самый прекрасный юго-западный двор со стороны гарбина, редко дующего в наших краях, поэтому и дома, ориентированные на ту сторону, словно корабли в плавании, благополучно и непреклонно несут нас сквозь все ветра, за исключением собственно гарбина; этот палубный двор сейчас качает: он то поднимается до середины неба, то пропадает в разбушевавшейся бездне, а вечером в него набилась стая пепельно-черных ворон, которые жадно клюют незнамо что. «Кар-кар-кар, а ты как думала, подруга?»жутко галдят они, лая, словно прожорливые псы, «и у домов есть своя судьба, своя жизнь, только ненамного длиннее, чем у хозяина». Голос внутри говорит, что теперь уже она никогда больше не увидит свой дом при полном свете плывущим на всех парусах в ночион будет существовать только в ее фантазиях, как воспоминание, которое со временем постепенно выцветает, чтобы уступить место другой реальности, новым образам, которые в свою очередь и сами становятся о трех ногах, сбиваются в кучу, попираются, порывисто летают, словно ошметки снежных хлопьев в бурю, чтобы найти себе место, требуя справедливости. В древнем неровном танце утомленных вещей, оставленных желаний и воспоминаний самые везучие из них попляшут немного, а затем неотвратимо растают или потонут вместе с остальными, презренными, в темном озере памяти.
Утомленная, словно проработала киркой в каменоломне весь день и ночь напролет или завершила тончайшие раскопки, и вся тяжесть выкопанной земли легла ей на плечи, она не могла дождаться часа, когда уйдет последний гость, чтобы лечь. Наконец она осталась одна. Кусочки ваты, которыми она затыкает уши, спасительные в иных обстоятельствах, не могли теперь ее защитить. «Кар-кар-кар», она отчетливо слышит карканье, проникающее сквозь вату и пронзающее ей виски. Кар-кар, чтобы вы ни делали, последнее слово за мной, пепельно-черной фальшиво орущей вороной, долгожительницей с безграничной памятью; вы прогоняете меня камнями и криками, когда замечаете в ваших прохладных садах, в спелых виноградниках, на готовых к жатве полях; отсылаете меня пастись на свалках изобличенной во лжи надежды и ваших несбывшихся мечтаний; кар-кар, я уродливая птица, болтливая, я все болтаю, болтаю, а вы думаете, что ничего я не сказала, разгребаю когтями и клювом там, где тлен, гниль и останки, переворачиваю все с ног на голову, превращаю смех в слезы, а в кошмармечту; кар-кар, это я далеко прогоняю и развеиваю по ветрам нарядных певчих птиц: щегла, жаворонка и человека; так каркал мой прадед, так заявляю и я, хоть вы и делаете вид, что не понимаете моего языка. «Мое кар-кар, говорил он вам, это глашатай мертвых».
Археолог не произносит ни звука, однако чувствует, что убила и сегодняшнее мгновение, так же, как она убила уже столько мгновений и мигов в своей жизни: хороших, плохих, безразличных, которые, вместо того, чтобы безрассудно холить их и лелеять, она грубо толкала и расстреливала, вместо того, чтобы благодарно отдаваться течению, как морские водоросли, она меняла курс, идя против всего, что каждый миг в свою очередь требовал, чему он ее учил. «Нет у человека такого права, думает она, встречи он назначает себе не сам; нет, не так, не так, мне нужно было быть милосердней к Хроносу, если я хотела получше его использовать». С самого детства часы, эти разношерстные надгробия человеческого времени, его прожорливые, но безупречные молотилки, подробно фиксирующие прошлое, но не ведающие, подобно человеку, о будущем, а зачастую и о настоящем, действовали на нее с каким-то демоническим очарованием, она испытывала к ним смешанные чувства восхищения и ненависти, не могла оставить их в покое, все теребила и чинила их, так что, дабы избежать мучений, часы пряталисьдаже сейчас она могла бы поклясться, что делали они это самипрятались под подушками, матрасами, на дне какого-нибудь чемодана, даже в бадье, поднимавшей воду из колодца, однако ухо улавливало их предательское и насмешливое тиканье, где бы они не находились. Даже сейчас ей нравится подначивать и изводить их по мере своих возможностей, пытаясь не глядя угадать время, и странно, что хотя с годами она и утратила старое чувство времени (утром вечереет, вечером наступает день, а понедельник встречается с другим понедельником без посредства других дней), Д. становится все точнее в угадывании, отклонение не превосходит плюс-минус две минуты, и это наполняет ее диким первородным злорадством, поскольку она видит, что и у песьемордого Хроноса-Мороса есть слабые стороны, ахиллесова пята. «Пусть даже маленькая щель, трещинка в возмутительной самоуверенности этого чудовища для человекабольшое и великое дело, приходит она к выводу. Я уже добралась до такого места, что скоро возьму курс на секунды, вот тогда и посмотрим, что скажет эта жалкая фашистская морда в ответ на мои оплеухи». Конечно, несмотря на эти маленькие победы в отдельных сражениях, Д. в глубине души знает, что война заведомо проиграна, что это часы в итоге получат возмездие за мучения: они толкают время все быстрее, все быстрее, а ей остается только упираться лбом в то, что само на нее наткнулось, а не то, что ищет она. Да какое ей вообще дело до бесцельного, тщетного угадывания? Что за дело безвременному ребенку до часов?