Sunset Boulevard ещё один фильм, который я смотрел во время московской жары 2010 года. Лента начинается с кадра, в котором тело застреленного молодого сценариста Гиллиса распластано в бассейне особняка на бульваре Сансет. Джо Гиллис безуспешно пытается устроиться в Голливуде, когда однажды случайно попадает в заброшенный с виду особняк, принадлежащий «звезде» немого кино Норме Десмонд, стареющей актрисе, которая отказывается признавать, что она давно забыта публикой и не нужна современному кино: она живёт в выдуманном мире, где по-прежнему остаётся кумиром миллионов. Особняк этот печальный слоноподобный белый дом, похожий на декорации, в которых снимают гимн «большим надеждам». Дом этот, чьи интерьеры полны гобеленов, был построен в безумные 1920-е годы безумными киношниками, сведёнными с ума заработками и успехом у десятков миллионов зрителей. Этот особняк эмблема Лос-Анджелеса, погружённого в ар-деко с его сумрачными тускло-медными лепестками, арками и изгибающимися спиралью лестницами.
Дом прадеда, сменивший несколько владельцев с момента его гибели в 1952 году, был построен во времена Гриффита и стоял в задичалом саду, наполненном зарослями бугенвиллеи, вившейся между пальмой и драценой, виднелась сажа над окном, забитым фанерой. В этом доме, выставленном на продажу, в этом одном из жилищ диббуков, рождающих и обрушающих надежды, которыми полнится город, тоже таилась загадочность, частица общей заколдованности, и что-то подсказывало, что и сам прадед вплёл свою нить в экран, укрывший зыбко и в то же время непрерывно объём города, в чьих окрестностях можно было снимать всё и море, и джунгли, и каньоны, любая натурная съёмка могла состояться, для неё не требовались, как в фотостудиях, тканые задники, изображавшие различные уголки мира.
Мне ещё потому интересны задние планы картин, что они имеют дело с принципом ландшафта, с искусством складок заднего плана, ведь настоящая трагедия это гибель хора, а хор всегда избегает авансцены.
Я работаю в Израиле геодезистом, моя специальность ландшафт. Если завязать мне глаза и привезти в любую точку страны, я через некоторое время, достаточное для совершения нескольких шагов на ощупь, смогу сказать с точностью до минутных координат, где я теперь нахожусь.
Моё хобби поиски нефов: время от времени в тех или иных местах побережья я веду топосъёмку и по ней определяю, есть ли в этом месте засыпанные грунтом корабли крестоносцев.
НЕФТ = NEFT = NEF (NAVIS, NAVE) + T (CROSS) (TRANCEPT)
Эта формула важное, хоть и небольшое открытие. Я часто думал о прадеде, пытался разгадать его судьбу; первая моя повесть называлась «Нефть». В какой-то момент мне стала ясна разгадка послания судьбы прадеда, ехавшего в США к работодателю ювелиру Мах Neft, чьё имя было им указано в формуляре пограничного контроля. Разгадка состояла в том, что я стал писать роман о Храме = Nef + Trancept. Это и Храм, и Корабль, именно тот корабль, что приносил паломников и крестоносцев в Святую землю. Ботанический термин Neft von Oberkeim означает: "коробочка верхних семян". Корабли были полны семян Христовых крестоносцев и паломников. Я сам когда-то оказался таким семенем. Вопрос передо мной теперь стоял такой: вернуться или прорасти. Крестоносцы уходили из Святой земли и не могли не оставить наследия, устремлённого в будущее. Символ этого ухода, проигрыша холм у Брода Иакова: засыпанный воинами Саладина крепость-корабль, замок Шантеле.
Много лет тому назад, под Рождество, я сидел в Реховоте на пороге студенческого барака, так похожего на утлое судёнышко, на Neft von Oberkeim, и смотрел на туман, смешанный в сумерках с дождём. Это была зима после «Бури в пустыне», что-то случилось с климатом в результате войны, снег тогда шёл даже на Средиземном побережье. В тот вечер я был один во всем бараке, потому что мои товарищи уехали в Иерусалим за нетающим снегом и празднеством. Я сидел на пороге, за которым открывалась лужайка, вглядывался в дождевую муть и думал о том, что пчела есть воплощённая идея метафоры, сравнивающая актом творения две строчки два цветка. Я не знаю, почему мне это пришло в голову именно тогда, зимой, когда пчёлы спят, видимо потому, что сознание вообще мало зависит от обстоятельств. А может, и потому, что следом было неизбежно подумать о Христе как о великой пчеле, сопрягшей две сущности и два существа, если только ко Всевышнему можно отнести эти атрибуты. Друзья мои вернулись за полночь, а огромная пчела, рассекая витражными, слюдяными крылышками перелетевшего через себя ангела, всё ещё пронзала тьму жемчужными клиньями, за которые я принял конусы света трёх фонарей, пробивавшихся сквозь туман. С тех пор прошло столько жизней, не две и не три, я переселился в точности на границу между Иерусалимом и Эйн-Керемом, в место над долиной, которую можно видеть за плечами мадонн многих картин Ренессанса. Я живу большую часть года на балконе, и небо, облака, самолёты главные предметы моих наблюдений. Есть чему поучиться у облаков у этих нефов, протоформ, просфор воздушных причастий. Облачные нефы несутся, ползут, скатываются на край и дальше в направлении пустыни. Жизнь на высотах учит, что атмосфера важнее её подложки, во всяком случае, точно больше, во всяком случае, прочнее приучает к бескрайности. Как можно от этого отвернуться?
Глава 3Белая лошадь
Даже когда самый близкий человек сходит с ума, всё равно это происходит внезапно. В ту ночь бабушка Сима, 1914 года рождения, вошла в комнату в тот самый момент, когда у меня была расстёгнута ширинка, а девушка по имени Энни Левин пыталась высвободить из моих RIFLE существенную часть моего alter ego.
Но прежде скользнула белая тень, и кто-то подступил к окну из глубины заднего дворика, уже наполненного мглой. Туман к вечеру переливался в город с Золотых Ворот, соединявших прогретый залив и ледяной океан. До жилых кварталов побережья доносилось гудение буя-ревуна, отмечавшего фарватер, ему вторили корабли, перекликаясь друг с другом, стонали, будто раненые звери. Сколько вечеров я провёл напротив этого ревуна, поднявшись на небольшой утёс. Днём эта скала была облюбована сивучами, а вечером там обычно стоял я с бутылкой «Гиннесса» в руке, закусив фильтр «Кента». Я приходил туда тосковать об оставленной на родине жизни, восточный край которой омывался теми же волнами, что ходили холмами и рвами у меня в ногах. Я стоял и неотрывно смотрел то на абрис противоположного берега, то на самый красивый в мире мост, полторы мили которого были обозначены желтоватым перламутром гирлянд противотуманных фонарей. На линию моста как раз и приходилась точка росы: именно тут замешивалось тесто облаков, которые, прежде чем оторваться от поверхности Земли, заливали город и побережье. Я стоял, глядя в бельма великого слепца своей судьбы, покуда державшей меня в колбе, наподобие гомункула. Слепец никак не хотел выпустить меня на свободу становления или хотя бы шваркнуть колбу о скалы, черневшие внизу антрацитовым мокрым блеском.
Энни Левин дочь советского шахматиста, попавшая в США ещё младенцем, была моим отдохновением от таких невесёлых вечеров перед океанской стихией. По крайней мере в её присутствии я ничего не боялся, не испугался я и промелькнувшей тени, а постарался сосредоточиться на том отдельном от реальности мире, что создавался сейчас на поверхности моего тела.
Дядя Марк поселил меня в цокольном этаже с бабушками Симой и Ариной: Серафимой Иосифовной мамой Марка и моего отца, и Ариной Герасимовной, матерью моей мамы. Сам он с семьёй занимал средние два яруса нашего дома на 25-й авеню, которым владел надутый тайванец, живший на последнем этаже. Он ходил, выпятив живот, и за все семь лет не кивнул ни разу в ответ на мои приветствия.
Я боялся потревожить Марка и его жену Ирку (им хватало двух детей и ещё одной старухи третьей в нашей богадельне была Гита Исааковна, бабушка Ирки), поэтому пользовался окном как дверью. Пробираясь к себе через задний двор сразу из парадного, я обычно пугал до смерти бабу Гиту, слегка тронувшуюся умом на заре перестройки, когда один за другим умерли от лейкоза родители Ирки.
Гита боялась всего на свете: бедности, прямых солнечных лучей, сквозняков, гриппа, нашего лендлорда, советскую власть, но особенно воров, за которых принимала и меня. Она неустанно беспокоилась, пугалась, кто там шастает в заднем дворике, и, когда в очередной раз настигала мою милость на лестнице, орала: «Фу! Оборванец! Напугал! Через окно только покойники ходят! Когда уже явятся твои родители?! Что за воспитание?! Это преступление, а не воспитание!»