Когда мы с ней замерли у порога нашего нового дома (я и сам его еще толком не знал), Фадия закусила губу и снова уткнулась носом мне в плечо, такая маленькая у меня на руках.
Ты такая легкая, прошептал я ей. Могу носить тебя одной рукой и заниматься своими делами.
Так стыдно, сказала она. Все знают, что мы сегодня будем делать.
Я засмеялся.
Какая же она была удивительно легкая, даже сейчас, столько лет и женщин спустя, я так хорошо помню это ощущение.
Потом была вся эта традиционная муть с волчьим жиром, монетами, огнем и водой, и вот в этой части я все спутал, что ей давать и в каком порядке, что брать, куда класть. Мы с ней вдруг стали очень над этим смеяться.
Ничего не понимаю, сказала она.
Ну мы с тобой и неудачники!
Тшшш, сказала одна из ее родственниц. Нельзя так говорить.
Но мы смеялись и смеялись, и не могли остановиться. Я к тому времени уже успел порядком набраться, а после долгого перерыва вино ударило мне в голову совершенно безжалостно. Когда мы, наконец, остались одни, я притянул ее к себе и разорвал на ней пояс, завязанный геркулесовым узлом. Вообще-то его обычно развязывают, но мне захотелось выпендриться, показать ей, какой я сильный.
Фадию это скорее испугало, она отпрянула, а я, слишком пьяный, чтобы обратить на это внимание, дернул Фадию к себе и полез ей под платье. Я мечтал о ней долго, и теперь она стала реальностью.
Клянусь тебе, моя Фадия была горячей только внутри.
Я целовал ее в шею и не замечал, что кусаюсь. Я даже не удосужился уложить Фадию в постель, раздвинул ей ноги прямо у стены и залез в нее пальцами, она запищала и уперлась в меня руками, стараясь отстранить, а мне даже не приходилось ее удерживать, достаточно было навалиться на нее, и она уже ничего не могла сделать. Я поглаживал ее грудь и проталкивал в нее пальцы, а потом она заплакала. И я, осознав, что пугаю ее (хоть я и старался не причинять ей боли), отстранился.
Прости, Фадия, сказал я. Я не хотел тебя напугать.
Она утерла слезы и сказала:
Не делай мне больно. Пожалуйста.
Я не сделаю тебе больно, сказал я. Правда. И не буду больше грубым.
Она стояла, вжавшись в угол и смотрела на меня настороженно. Я встал перед ней на колени и поцеловал кончики ее пальцев. Даже стоя перед ней на коленях я был не намного ниже Фадии. С тех пор я никогда не был так нежен с женщиной в нашу первую ночь. Даже моя детка не знала, куда от меня деться, когда мы с ней узнавали друг друга впервые.
Потом Фадия долго лежала на мне и рассматривала мое лицо, гладила мои ресницы, волосы.
У меня такой красивый муж, сказала она. Даже страшно.
Страшно? переспросил я, еще не вполне насытившийся ею и зачарованный. Я боялся тревожить ее снова.
Да, сказала Фадия. Очень страшно.
И больше ничего не объяснила. Я стал целовать ее и облизывать, а она то смеялась, потому что ей становилось щекотно, то всхлипывала тихо, уже не печально, а чувственно.
Такая хорошая, и мне так не хотелось даже на секунду выпускать ее из рук. И действительно, она согрелась, хотя ладошки все равно, всю ночь, оставались холодными.
К утру я, утомленный, заснул, слушая как бьется ее маленькое сердце, а она прижала к моей груди свои холодные ладони, будто старалась и вырваться от меня и сблизиться со мной же.
Она стала моей, замерла у меня в руках, и я был так счастлив и будто бы, наконец, удовлетворен. То был недолгий морок, столь редкое в моей жизни состояние спокойной, сытой безмятежности.
Утром Фадия сказала мне:
Теперь я ближе к смерти.
Почему, птенчик? спросил я. Почему ты ближе к смерти?
Потому что я теперь жена. Младенец, девочка, девушка, а потом жена, а потом мать, а потом старуха, а потом все.
Я засмеялся.
Ну, до этого у нас с тобой еще очень много времени. Тебе еще надоест быть женой и матерью, прежде чем ты станешь старухой. Мы будем жить долго и счастливо, и растить счастливых детей, которые тоже будут жить очень долго. Все к тому идет. Тебе же вчера сказала так печень свиньи.
Фадия едва заметно улыбнулась, и я сцеловал эту улыбку с ее холодных и бледных губ, вполне понимая, что я говорю ей не совсем правду.
Смерть была для Фадии вполне обозримой реальностью.
Великолепное Солнце, ты всегда ее очень жалел, она тебе нравилась, как, может быть, и все мои женщины. Скажу тебе вот что: ты был бы ей куда лучшим мужем, чем я. А знаешь, что забавнее всего теперь? Когда я женился на Октавии, я не мог не полюбить ее, потому что в ней обнаружилась та же бессловесная хрупкость Фадии, но и любить Октавию долго я не мог по этой же причине. Чем все начинается, тем все и заканчивается, моя первая римская жена и моя последняя римская женаобе они тихие женщины, которые простят мне все.
Что касается детки, она стала моей женой, но римский брак, законный брак, для нас невозможен. Она может стать кем угодно, даже полководцем, хоть и очень скверным, но римской женой ей не стать.
Но к Фадии, к моей Фадии, и к делам дней минувших, потому как без них нельзя добиться понимания дней нынешних.
Мы с ней стали жить вместе и узнавать друг друга, как и полагается мужу и жене. Я любил болтать, она любила молчать. Я вообще много чего любил: спорт, благовония, вино, играть в кости, гладиаторские бои, драться, золото, красивые одежды. Фадия же любила только одну вещь на земле: свой красный плеер.
Всякую свободную минуту она садилась на кровати, доставала свой маленький красный плеер, вставляла наушники и нажимала на кнопку.
Она никогда не давала мне послушать с ней музыку, или что она там слушала, а плеер всегда был при ней. Когда я в шутку попытался отобрать его и узнать, из-за чего же столько шума, Фадия расплакалась всерьез, и я, несмотря на свое любопытство, прекратил ее донимать.
Она садилась на кровать, подтянув колени к груди, клала красный (прекрасный!) плеер на простыни и покачивалась, изредка облизывая губы. У Фадии мало на что хватало сил, и если бы я не тормошил ее, не трахал и не развлекал, наверное, она бы так и сидела, уставившись на блестящие алые бока маленькой штучки, подаренной ей давным-давно.
Больше ей ничего не нравилось, разве что я. Иногда она любовалась на меня, и ее нежные, синюшные губы трогала такая же ласковая улыбка, с какой она смотрела на свой блестящий красный плеер.
Еще она спала со светом, но даже так ей было слишком темно. Она ненавидела ночь, потому что такой она представляла себе смерть.
Я зажигал как можно больше свечей и ламп, но она все равно не могла уснуть, и я не спал вместе с ней, разглядывая длинные и трагические тени ее ресниц, полосовавшие скулы.
Какой ты красивый, говорила она мне. Я смотрю на тебя и думаю, что умру. Это так страшно.
Почему? спросил я тогда.
Не хочу тебя оставлять.
Нет, говорил я. Я имею в виду, почему ты обязательно умрешь?
И Фадия смотрела на меня, как на ребенка, и говорила:
Все обязательно умрут. А я умру первая.
Ну, не первая.
Я имею в виду, я умру первее тебя.
Это мы еще посмотрим. Кто-нибудь пырнет меня ножом в Субуре, вот увидишь.
Фадия была не слишком умна и даже не слишком грамотна. Она читала по слогам и писала с ошибками. Но какая-то мудрость в ней была, мудрость, недоступная людям ученым, которые прячутся от смерти в вечных книгах, в сохранении своих мыслей, на которое они питают надежду.
Фадия же знала, что она исчезнет целиком и полностью, чтобы больше никогда не повториться, и тогда не будет ничего, по крайней мере, я никогда не слышал, чтобы она упоминала о богах, их любви или гневе. Разве что, говорила "о, боги, Марк Антоний, как ты невыносим". Но так все говорят, правда?
Слушай, сказал я ей как-то. Если твоим единственным занятием будет слушать плеер, ты станешь скучать.
Я был с ней очень мягким и терпеливым, таким только я могу быть, и это плохо. Если бы я не любил ее тогда, она не грустила бы потом, когда я стал вспыльчивым и жестоким, каким тоже могу быть только я.
Да? сказала Фадия. Почему? Я никогда не скучаю.
Никогда-никогда? спросил я. Да я всю жизнь только и делаю, что развлекаю себя и других. Скукахудший враг человека.
Она смотрела на меня непонимающе, задумчивая складка между бровями выражала сомнение в моих словах.