Наконец, шкуры были разорваны и валялись у нас под ногами. Тогда Атилий подошел ко мне и ножом, смоченными в крови коснулся моего лба. Он ничего не сказал и даже не улыбнулся.
Смеяться, думал я, смеяться. Надо будет смеяться, но мне не смешно. Теперь холодно не былостало жарко. Старший отметил нас всех кровью, а затем каждый умылся холодным молоком, заранее для нас подготовленным. Все было очень правильно, по крайней мере для того, кто жил в пещере.
Едва придя в себя, мы скинули одежду, подрезали, где надо, куски шкуры побольше и повязали себе на бедра. Раньше я думал, что все выглядят так по-дурацки и потому смеются. Но теперь мне не было смешно вовсе, а смеяться необходимо, такова часть таинства.
Я смотрел на своих товарищей в кусках козлиных и собачьих шкур и не мог найти в этом ничего смешного. Мы все были в крови, разве что лица, умытые молоком, чистые.
Вдруг Нумиций захохотал, так громко, а эхо еще многократно усилило звук. Он согнулся пополам и хохотал, как сумасшедший. А он, как я тебе уже рассказывал, был крайне сдержанный молодой человек, смеялся мало и всегда по делу.
И вдруг у него такая истерика, он хлопал себя по ногам и продолжал смеяться, потом сел на камень и запрокинул голову.
Тогда мне тоже стало очень смешно. Я тебе скажу, я был в этой пещере много раз, но после никогдатаким пьяным, не от вина, а от чего-то, вернее, от кого-то, еще.
И смешно мне стало не потому, что Нумиций был смешным (в другое время, несомненно, мне бы так показалось), а потому что сам воздух переполнился запахом крови и духом того, что жило здесь, и оно пролезло мне в легкие и щекотало что-то там. Хохот раздирал меня, я задыхался, упал на колени, и из глаз моих потекли слезы. Я царапал каменный пол пещеры, под ногтями скрипело. Смеялись и все остальные, мы катались по полу, кричали, били себя по груди и по рукам. Этот хохот был одновременно самым приятным и самым мучительным, что я когда-либо испытывал. Он разрывал мне грудь, но в то же время в голове и в члене разливалось такое блаженство. Я стонал и корчился от смеха, пока у меня хватало сил издавать какие-то звуки.
Затем Атилий поднялся на ноги, его шатало и колотило. И как мы будем бегать, подумал я, но это было уже неважно.
Атилий взвалил себе на плечо освежеванную козу, и я последовал его примеру. Когда мы вышли из пещеры на свет, солнце уже светило ярко, теперь я вовсе не чувствовал холода ни внутри пещеры ни снаружи, по моему телу бродил жар. Сырое козье мясо пахло очень вкусно и, если честно, жаровни были не очень-то нам нужны.
Я думаю тот, кто жил в пещере (по кусочку его вынес оттуда каждый из нас) не любил огонь. И ему не была интересна жаренная плоть. Он бы охотнее съел сырую.
Люди, тренер Эмилий, прислуга, члены коллегии, стояли внизу и ожидали нас.
Ну как? спросил я у Эмилия. Неплохо вышло у нас, да?
Но он ничего мне не сказал. Вовсе не потому, что я сморозил очередную глупость. Эмилий молчал и смотрел на меня так, будто не понимает мой язык.
Жаровнями нам тоже пришлось воспользоваться самостоятельно. Все вокруг смотрели на нас, как на существ не совсем разумных.
Как на животных, вдруг подумал я, вот что здесь главное.
Помню, я все игрался с ремнем из козьей шкуры, окровавленным ремнем, и вертел его перед носом, и наполовину случайно, наполовину специально заехал Нумицию по лицу. И вдруг он на меня зарычал. И я, неожиданно для самого себя, зарычал в ответ, совсем не ожидая, что именно этот звук вырвется у меня из груди. Еще секунда, и я вцепился бы зубами ему в ухо, но Атилий дал мне подзатыльник, и это моментально меня успокоило.
Ножами, уже не ритуальными, а обычными, мы выпотрошили туши коз и собак, неважно, они не так уж сильно отличались друг от друга теперь. Я подумал, что там, внутри, в пещере, под зорким взглядом того, кто в ней живет, мы могли бы сделать это ногтями и зубами.
Мы ели их внутренности. Ты меня знаешь, родной мой, самые мои любимые блюдаиз них. Люблю мозги, сердца, легкие, почки, что угодно, если бы я мог есть только одну категорию продуктов, то выбрал бы их.
Так что мне наш обед не показался бы отвратительным в любом случае, но, знаешь ли, и это показатель, та простая еда, приготовленная безо всяких специй и ухищрений, показалась мне вкуснее всего, что я когда-либо ел.
Мы пили цельное молоко, будто деревенщина, и это не показалось мне отвратительным. Наоборот, я чувствовал, как сладко оно насыщает меня.
Потихоньку мы разговорились. И, брат мой, то были почти мы, разве что развязнее.
Помню, речь зашла о нашей двоюродной сестре Антонии. И я сказал, не помню уже, на что отвечая:
Да если мне захочется увидеть восторг на ее личике, я просто покажу ей свое хозяйство!
Знаешь ли, обычно даже люди вроде меня не говорят в таком тоне о своих кузинах.
Мы хохотали над чем-то, я все хлопал по плечу Нумиция и говорил ему, что сегодня он найдет женщину, которая сделает его мужчиной, а он отвечал, что помолвлен с одной прекрасной девушкой, и будет верен в ней.
Верен? сказал Атилий. Не уверен!
Едва ли не впервые мы услышали его голос, сильный, веселый. Все мы были так веселы, смеялись и развязно шутили. Обоняние мое будто бы стало лучше в тысячу раз, я улавливал мельчайшие оттенки запахов: крови, пота, молока, земли, даже слюны.
Никто не мешал нам есть и отдыхать, никто нас никуда не гнал. Я знал, что могу пробыть здесь хоть тысячу лет, ел и пил много, и все пьянел, не от вина, но от молока.
Наконец, Атилий встал. Он сказал:
Все, пора размяться, ребята.
И он имел в виду что-то такое томительно прекрасное про девушек, что я едва не заурчал от одной этой мысли.
Я уже не думал, что объелся и не смогу бегать, или что не знаю, куда бежать. Я вообще, если честно, не очень-то и думал. У меня был ремень из шкуры, который занимал все мои мысли, как игрушка занимает всего ребенка.
Наверное, будь я трезвее, мысль о том, что до заката придется бегать по Палатину, показалась бы мне тяжелее.
Но тогда весь мир стал легким.
Наворачивать круги по Палатину? До самого заката? Я тебя умоляю, время было для меня совершенно ничем. Я чувствовал в себе столько силы и столько любвилюбви в том первородном и плодородном смысле, естественно.
Мы смочили ремни в крови, и я побежал, кажется, первый, я чувствовал себя таким быстрым и таким первобытным. И я чувствовал себя кем-то еще. Кем-то помимо великолепного Марка Антония. Кем-то, кто живет в пещере и видит свет лишь раз в году, и осязает землю, и вдыхает ее прекрасные запахи.
И этот кто-то был радостным и безумным.
Как же тебе все описать, милый брат, если ты никогда не был луперком? Это ощущение, когда ты бежишь, и быстрее тебя нет в мире зверяоно прекрасно. Краем глаза я видел моих товарищей, иногда они показывались рядом, но, в основном, да, они были позади меня.
Больше всего я поразился образу Нумициявдруг исчезла из него вся та неловкость и угловатость, он бежал красиво и быстро, безо всяких усилий, вовсе не так, как на тренировках.
Когда рощица осталась позади, мы почти сразу попали в самую толпу, но бежать в ней было куда легче, чем раньше, когда я, надевая свои белые кроссовки, устремлялся подальше от своей боли. Никто не толкался и не ругался, все уступали мне со священным трепетом и приветствовали меня радостными криками.
Я смеялся, и дыхание мое не сбивалось. Сначала я думал, что мне даже не придется отдыхать, ни единого раза, пока не зайдет солнце. Но, разумеется, останавливаться, чтобы прийти в себя приходилось, как бы сильна ни была моя природа, это все-таки природа с присущими ей ограничениями.
На бегу я хлестал женщин ремнем из шкуры, и они смеялись, подставлялись мне и так вкусно пахли.
Люди встречали меня с той первобытной радостью, с которой встречают любовь, рождение детей и урожай. Я нес им восторг и счастье, верховные, может быть, во всей человеческой жизни.
Удары мои должны были награждать женщин плодовитостью и дарить им легкие роды, и женщины охотно искали моего благословения. Я стал силой природы, ее орудием. Во рту у меня был вкус молока и крови, они причудливо смешивались и не исчезали, а лишь усиливались.
Я хотел, чтобы женщины смотрели на меня с вожделением. Я же такой красивый, молодой Геркулес и все такое, но, справедливости ради, думаю, невзрачному Нумицию доставалось не меньше вниманияперед природой равны все.