Те, которые мама не захочет слышать и попытается увильнуть от ответа. Я ей этого не позволю. Не в этот раз.
Мам, говорю я, почему мы на самом деле уехали из Бейнберри Холл?
Ты же знаешь, что мы это не обсуждаем.
В ее голосе слышится предостережение. В последний раз я слышала этот тон, когда мне было тринадцать и я проходила через ряд этапов, специально предназначенных для проверки терпения моей матери. Фаза нелепого макияжа. Саркастическая фаза. Фаза постоянной лжи, в течение которой я три месяца рассказывала серию возмутительных басен в надежде на то, что мои родители расколются и в конце концов признают, что они тоже лгали.
В тот день моя мать узнала, что я прогуляла школу, чтобы весь день бродить по музею изобразительных искусств. Я отпросилась с уроков, сказав школьному секретарю, что заразилась кишечной палочкой из-за испорченного салата. Мама, очевидно, была в ярости.
У вас серьезные проблемы, юная леди, сказала она по дороге домой после разговора с директором. Ты под домашним арестом на месяц.
Я в шоке повернулась к ней со своего сиденья.
На месяц?
И если ты еще раз выкинешь подобное, то будет шесть месяцев. Ты не можешь продолжать так врать.
Но вы с папой врете все время, сказала я, разозленная такой несправедливостью. Вы вообще на этом карьеру сделали. Болтаете об этой тупой Книге при любом удобном случае.
От упоминания Книги мама вздрогнула.
Ты же знаешь, что я не люблю это обсуждать.
Почему?
Потому что этодругое.
Каким образом? Как это отличается от того, что я делаю? Моя ложь хотя бы никому не вредит.
Щеки мамы заалели от злости.
Потому что не рассказывала все это, просто чтобы позлить родителей. Моей единственной целью не было стать лживой сучкой.
Ну да, рыбак рыбака, ответила я.
Правая рука мамы пролетела от руля и ударила меня по левой щекетакой внезапный и болезненный удар, что у меня вышибло весь воздух из легких.
Никогда больше не называй меня лгуньей, сказала она. И никогда, ни при каких обстоятельствах не спрашивай меня про эту книгу. Тебе ясно?
Я кивнула, прижав ладонь к щеке, кожа там была горячее солнечного ожога. Это был единственный раз, когда меня ударил кто-то из родителей. По крайней мере на моей памяти. Наверное, потому что это оставило след. На два дня синяк от пощечины затмил мой шрам. До сегодняшнего дня я никогда больше не упоминала при ней о Книге.
Мысль о том дне всегда вызывает у меня фантомные боли. Я прикладываю стакан с джин-тоником к щеке и говорю:
Нам нужно начать говорить об этом, мама.
Ты читала книгу, говорит мама. Ты знаешь, что случилось.
Я спрашиваю не про папино воображение. Я спрашиваю про правду.
Мама допивает оставшееся мартини.
Если ты хотела узнать, то надо было спросить твоего отца, когда еще была возможность.
Ох, я спрашивала. Много раз. Поскольку отец никогда не бил меня наотмашь, я продолжала пытаться заставить его признать правду о Бейнберри Холл. Мне нравилось задавать ему вопросы, когда он отвлекался, надеясь, что он ошибется и ответит мне честно. За завтраком, когда он клал на мою тарелку французские тосты. В кино, когда только-только выключали свет. Однажды я попробовала спросить, когда мы были на игре одной из мировых серий, и Дэвид Ортис делал хоумран и со свистом несся к нашему углу внешнего поля.
Каждый раз я получала одинаковый ответ.
Что было, то было, Мэгз. Я бы не стал врать о чем-то подобном.
Но он врал. Публично. На национальном канале.
Хотя я безоговорочно любила своего отца, это не мешало мне считать его самым бесчестным человеком, которого я когда-либо знала. В подростковом возрасте это было тяжело принять. Это все еще тяжело и во взрослой жизни.
В конце концов я перестала расспрашивать о Книге. Годам к двадцати я вообще перестала задавать вопросы. Больше десяти лет все оставалось невысказанным. Так было проще. К тому времени я уже поняла, что напряженное молчание для моей семьи по каким-то причинам комфортнее, чем возможность обсудить очевидную проблему.
Я попробовала снова за две недели до собственного тридцатилетия. И только потому, что зналаэто мой последний шанс получить хоть какой-то ответ.
Мы знали, что отец долго не протянетзнали так давно, что я уже представляла себе этот момент. Была уверена, что он будет таким же, как наши бурные отношениятемные тучи в небе и трещины молний. И все же его последний вдох выдался на ясный апрельский день, когда солнце поднялось высоко в безупречно голубом небе, и его желтое сияние напоминало цветки форзиции за окном хосписа.
В последние часы жизни отца я почти не разговаривала. Не знала, что сказать, и сомневалась, что отец поймет меня, даже если я заговорю. Он едва ли пришел в себя в последние часы и уж точно не был в сознании, когда капельница с морфием погрузила его в сонное оцепенение. Единственный момент ясности наступил для него менее чем за час до смертиперемена настолько неожиданная, что я подумала, не уснула ли сама.
Мэгги, сказал он, поднимая на меня неожиданно ясный взгляд, не обремененный смятением и болью. Обещай мне, что никогда не вернешься туда. Никогда-никогда.
Мне не надо было спрашивать, о чем он говорил. Я и так знала.
Почему?
Там там небезопасно. Особенно для тебя.
Папа поморщился из-за боли, давая понять, что совсем скоро он снова провалиться в забытье, скорее всего навсегда.
Я туда не вернусь. Обещаю.
Я сказала это быстро, беспокоясь, что уже слишком поздно и что моего папы больше нет. Но он все еще был со мной. Он даже сумел выдавить из себя слабую от боли улыбку и сказал:
Вот и умничка.
Я положила руку на его ладонь, удивляясь, какая она маленькая. В детстве его руки казались такими большими и сильными. Теперь же были не больше моих.
Пора, пап, сказала я. Ты уже достаточно молчал. Ты можешь мне сказать, почему мы на самом деле уехали. Я знаю, что все это неправда. Я знаю, что ты все выдумал. Про дом. Про то, что там случилось. Ты можешь это признать. Я не стану тебя винить. И осуждать тоже. Мне просто нужно знать, почему мы это сделали.
Я начала плакать, эмоции переполняли. Мой папа ускользал от меня, и я уже по нему скучала, хотя он был прямо здесь, и я вот-вот могу узнать правдувсе мое тело звенело, как струна.
Скажи мне, прошептала я. Пожалуйста.
У отца отвисла челюсть, и два слова вырвались из его затрудненного дыхания. Он выталкивал их одно за другим, и каждое звучало как шипение в тишине комнаты.
Прости. Меня.
После этого из моего папы ушел весь свет. И хотя технически он оставался жив еще пятьдесят минут, именно этот момент я считаю его смертью. Он был в царстве тенейна земле, из которой точно уже не вернется.
В последующие дни я особо не зацикливалась на этом разговоре.
Я была слишком ошеломлена горем, слишком поглощена приготовлениями к похоронам, чтобы думать об этом. Только после того, как это тяжелое испытание закончилось, до меня дошло, что он так и не дал мне правильного ответа.
Спрашивать папу я больше не могу, говорю я маме. У меня осталась только ты. И пора нам об этом поговорить.
Не вижу причины, мама смотрит мне за плечо, отчаянно выискивая официанта, чтобы заказать еще выпить. Это все давно в прошлом.
В моей груди пузырится раздражение. Оно росло с той самой ночи, когда мы покинули Бейнберри Холл, и с каждым днем раздувалось все больше. Из-за их развода, который, я уверена, был вызван успехом Книги. Из-за каждого вопроса, от которого уклонялся папа. Из-за безжалостных насмешек одноклассников. Из-за каждой неловкой встречи с кем-то вроде Венди Дэвенпорт. В течение двадцати пяти лет оно не ослабевало, а становилось все больше и больше, почти лопаясь.
Это наши жизни, говорю я. Моя жизнь. Меня воспринимали через эту книгу с пяти лет. Люди ее читали и думали, что знают меня, хотя все это ложь. Их восприятие меняложь. И я никогда не знала, как с этим справляться, потому что вы с папой никогда не хотели говорить о Книге. Но я тебя умоляю, пожалуйста, расскажи об этом.
Я выпила оставшийся джин-тоник, держа бокал двумя руками, потому что они начали трястись. Когда мимо проходит официант, я тоже заказываю еще.