Нельзя не сказать несколько слов и о его семейной жизни. Ибо сильно нашумела в нашем городе примерно через полгода после суда над Митенькой его свадьба со старшей Хохлаковой. Это действительно была в своем роде «история», ибо уже на свадьбе шептали, что невеста будущего своего женишка «нянчила на руках», что, впрочем, никак не могло быть непременной правдой, ибо она не могла быть старше Перхотина и десятью годами. Но Хохлакова явно расцвела и действительно выглядела гораздо моложе своих лет, а особую прелесть ей придало длящееся какое-то время соперничество между Перхотиным и Ракитиным, соперничество, в котором она, в конце концов, склонилась на сторону Перхотина. Ракитин, говорят, после этого «проигрыша» и уехал окончательно в Петербург, раздосадованный и обозленный. А Хохлакова, видимо, продолжая находиться в эйфории от брачных уз, долго не могла решить, как она будет теперь прозываться. Она решительно отказалась взять «чистую» фамилию«Перхотина», ибо это, дескать, будет, как она выразилась, «изменой родовым корневищам и плодам». И какое-то время находилась в мучительно-сладостном колебании, как изменить свою фамилию и называться«ХохлаковаПерхотина» или «ПерхотинаХохлакова»? Петр Ильич совсем не препятствовал ее воле в этом плане, даже высказываемой и публично. А она говорила, что вариант «ПерхотинаХохлакова» ее не устраивает, так как несет в себе «родовые пережитки семейного домостроя» с «мужеподобным преобладанием маскулинного элемента», а вариант «ХохлаковаПерхотина» претит ей наигранным «эмансипе» с выставлением наружу того, что должно быть «только в недре семейного очага». Говорят, непрестанно повторяя: «C`est tragique!.. Choix impossible!..», она дискутировала и колебалась еще и при записи в паспортном столе и разрешила свои колебания «горячей молитвой» пред иконой Богородицы в кабинете у начальника паспортного стола и вытаскиванием жребия (из двух бумажечек с вариантами), определившего ее «окончательно и бесповоротно» как ПерхотинуХохлакову.
Но вернемся к Петру Ильичу, ибо это благодаря его юридическому гению Дмитрий Федорович смог быть оправдан на повторном процессе. Прежде всего Перхотин взялся за исследование денег, принесенных Иваном на суд от Смердякова, которые так безосновательно и легкомысленно были заявлены деньгами самого Ивана Федоровича. Они так и пылились в качестве приобщенных к делу «вещественных доказательств», но стали таковыми и обрели свою подлинную силу в качестве этих самых «вещественных доказательств» только благодаря усилиям Петра Ильича. Тщательно списав номера и серии купюр, он отправился в банки, где содержался капитал старика Карамазова, а последний, кстати, держал свои деньги в разных банках, порой перемещая их из одних в другие, более преуспевающие, чем тоже способствовал приросту процентов. В этих банках Петр Ильич узнал одну очень важную подробность: оказывается, старые, потрепанные банкноты время от времени обмениваются по существующей в нашем государстве процедуре на новые и, получив новые купюры, банки должны были фиксировать их номера и серии с тем, чтобы определить время их последующего хождения и износа. Большинство купюр в пачке Смердякова были новымиэто естественно, старый обольститель даже этой подробностью хотел угодить своей пассии, Грушеньке, и Петр Ильич не зря рассчитывал на удачу. И действительно, он нашел банк, в котором и были сняты стариком эти деньги, более того, серии всех новых купюр из пачки точно соответствовали зафиксированным в самом банке сериям и номерам, а значит, это и были те самые деньги, а не какие-то другие, о чем бездоказательно заявил на прошлом суде Ипполит Кириллович. Это подтвердилось и еще одним доказательством. Оказывается, уже упомянутому нами Ильинскому батюшке, Федор Павлович пожаловал на рясу» тоже, не много ни мало, сторублевую купюру. (Такие приступы щедрости с ним иногда случались.) К вящей радости Перхотина тот не успел ее «пустить в оборот», положил «под спуд», задумав обновить иконостас, и вот, оказалось, что на этой купюре серия и номер совпали с записанными в банке. Только не в этом, где были записаны деньги, предназначенные Грушеньке, а в другом и некоторыми годами ранееибо купюра была уже не новой. Это ничего напрямую не доказывало, но все же служило подтверждением, что все деньги, связанные с Федором Павловичем, действительно принадлежали ему и не имеют какого-то «потустороннего» происхождения.
Уже на этих фактах можно было бы выстроить доказательную базу для оправдания Митеньки, но Петр Ильич на этом не ограничился. Он нашел и живого свидетеля, чьи свидетельства не просто потрясли, а порой заставляли содрогаться и краснеть многих присутствовавших на повторном судебном заседании. Этим свидетелем стала Марья Кондратьевна Белокопытова (мы кажется, в первом нашем повествовании не приводили еще ее фамилии), бывшая, как все думали, невеста Смердякова, но, как оказалась, главная причина его, как выразился адвокат Малиновский, «перемещения с этого незабвенного света на тот» и еще по, по его выражению, «штучка еще та». Как известно, она первая обнаружила повесившегося Смердякова, была страшно потрясена, по свидетельству всех очевидцев«тряслась как осиновый лист», но это потрясение как-то уж очень быстро прошло, так что они с маменькой даже не захотели забрать из морга их предполагаемого «жениха и зятя». Не прошло и пары месяцев после суда над Митей, как мы все поразились неожиданному богатству этой, как мы помним, бедной прежде семьи, где Марья Кондратьевна не брезговала ходить за супом на кухню к Федору Павловичу и где, собственно, и познакомилась со Смердяковым. Так вот, они приобрели себе очень добротный домик практически в центре нашего города, а со временем даже открыли небольшой магазинчик, где стали торговать так любимыми Марьей Кондратьевной платьями с длинными богатыми шлейфами и некоторыми другими атрибутами женского гардероба. На все это требовалось никак не менее двух, а то и трех тысяч, и маловразумительные объяснения о получения наследства от каких-то дальних «родственников-благодетелей» едва ли кого удовлетворили. Но самым неожиданным оказалось даже не это. Вскоре обнаружилась, что Марья Кондратьевна беременна. Это очень долго с помощью тех же самых платий и продолжительных болезней скрывалось, но шила в мешке не утаишьи сие новое обстоятельство стало предметом острейших и язвительнейших зубоскальств нашей Скотопригоньевской публики. Однако Марья Кондратьевна не смущалась кривотолками и до поры до времени хранила тайну происхождения своего «плода», и только после его рождения разразился скандал, который сразу приобрел какую-то мистическую окраску. С трехдневной девочкой (а это была девочкаподробный разговор о ее судьбе у нас еще впереди) она явилась в карамазовский дом, где в то время никто не проживал, и всучила своего ребенка Кому бы вы думали? Старику Григорию!.. Слова, которые она при этом произнесла, невозможно дословно воспроизвести в печати, но смысл был примерно такой«забирайте свое проклятое отродье обратно».
И этот поворот своей судьбы Григорий воспринял стоически, хотя его верная жена Марфа Игнатьевна, говорят, вопила и билась в истерике от суеверного ужаса. У девочки на одной ножке оказалось четыре пальчика. (Ежели читатели помнят, то у собственного их давно умершего ребенка было их шесть и тоже на левой ножке.) Григорий по этому поводу, угрюмо уставившись куда-то в пол, нет, он, конечно, тоже был поражен не меньше Марфы Игнатьевны, только не выражал свои чувства так бурносказал свою очередную загадочную фразу, которые, похоже, приходили к нему откуда-то свыше:
Что ж, старуха, Бог не забыл нас своею карою. Порода Смердяковская требует восполнения
И уж конечно, никто бы не смог добиться от него, что он имеет в виду. Девочка так и осталась у них, и ничтоже сумняшесянесомненно, что это было решение Григорияее назвали Лизой. Это, видимо, в честь ее уже поистине легендарной бабкиЛизаветы Смердящей. Правда, ее имя как-то очень быстро трансформировалось в уменьшительный вариантЛизка. И этот вариант настолько закрепился за ней, что никто по-другому и не помышлял ее называть. Впрочем, пока не будем забегать впередвернемся к повторному суду.
Марья Кондратьевна была вызвана на суд в качестве свидетеля и дала там свои показания, причем, настолько откровенные, что некоторые дамы выбегали из зала суда с визгами, пунцовые от стыда и затыкая уши руками. Но еще до выступления Марьи Кондратьевны на суде был опрошен один очень важный свидетель, давший невероятно ценные показанияКатерина Ивановна Верховцева. Она заявила суду, что три года назад незадолго до первого процесса ходила к Смердякову и дала ему три тысячи (опять три тысячи!), чтобы он выступил на суде с «признанием» о своем преступлении. Катерина Ивановна особенно напирала на то, что она всегда верила в «неповинность» Дмитрия Федоровича, а ее «истерическое», как она сама сказала, выступление на прошлом суде, объясняется нервным срывом, вызванным переживаниями по поводу состояния здоровья Ивана Федоровича, ее будущего (сейчас уже настоящего) мужа. А три тысячи она принесла Смердякову, чтобы поддержать его материально после судачтобы он не боялся за свою судьбу по его итогам. Она рассказала, что Смердяков поначалу очень недоверчиво воспринял ее заверения в том, что его могут полностью оправдать, признав его покушение на убийство временным помешательством, «аффектом», вызванным болезненным его состоянием. Но, в конце концов, деньги взял, сказав, что «подумает», но выступит с признанием только в том случае, если Катерина Ивановна «навсегда» сохранит тайну ее визита и выданных ему денегчто последняя ему и пообещала. Точнее даже не пообещала, а «поклялась», и видно было, как Катерину Ивановну все-таки беспокоит необходимость открытия этой «клятвенной тайны», хотя и она заявила, что клятвы отцеубийце и самоубийце не имеют для нее никакого значения.