Элизабет ЛиВедуньи
Салли, моей маме
Незнакомая боль
Ланкашир, 1620
Энни спит, свернувшись клубочком на нашей с ней общей постели. Спит крепко, даже обслюнявленный палец изо рта выпустила. Я встаю на колени, мягко трясу ее за плечо. Она хмурится и что-то бормочет, не открывая глаз.
Просыпайся, говорю я.
Но она меня отталкивает и поворачивается ко мне спиной.
Вставай. Пора тебя осмотреть.
При этих словах глаза Энни распахиваются, она садится в постели и, вцепившись в мою руку, спрашивает:
А что, он приходил?
Нет. Мы ведь позвонили в колокольчик, верно? И зола осталась нетронутой.
Энни свешивается с лежанки, вокруг которой насыпано тонкое кольцо золы, и старательно ищет, нет ли на нем отпечатков дьявольских копыт.
Ну, значит, все хорошо, и она снова падает на подушку.
Нет, дорогая, хватит спать. Я рывком ставлю ее на ноги. Мне необходимо убедиться, что и сегодня она еще свободна от этого проклятия. Для меня самой уже слишком поздно: я приговорена, и от своего будущего мне не уйти, но, может быть, мне еще удастся спасти ее. Эннитакая худышка, все косточки можно пересчитать, я запросто поднимаю ее одной рукой. А потому, не обращая внимания на ее жалобное нытье, я подтаскиваю ее туда, где сквозь щель в стене просачивается слабый свет, и, остановившись в узком проходе между нашей лежанкой и постелью матери, начинаю ежедневный ритуал: через голову стянув с Энни рубашку, начинаю тщательно обследовать каждый кусочек ее кожи. Она покорно ждет, голая и дрожащая.
Я начинаю с боков, где у меня самой имеется округлая красная отметина, похожая на его яркий, точно вымазанный ягодным соком рот. На боках кожа у Энни чистая, белая, хоть и покрыта мурашками. Господи, все ребрышки наперечет! Я приподнимаю ее руки, со всех сторон внимательно их осматриваю, затем велю ей растопырить пальцынет ли отметины между ними, потом изучаю кожу у нее под коленками и подошвы ног. У нее на коже алеют укусы блох, и она уже успела их расчесать, но это дело обычное; та отметиная про себя молю Бога, чтобы никогда ее не найти, должна быть плоской и темной. Это пятно никак не удалишь и ничем не смоешь, сколько ни пытайся. Господь свидетель: сама-то я не раз пробовала смыть свое. Энни послушно наклоняет голову, я приподнимаю ее волосы и осматриваю шею.
Нет, пока что она ему не принадлежит.
Я обнимаю сестренку, прижимаю к себе, баюкаю и наконец-то позволяю себе с облегчением выдохнуть:
Ничего нет. Каждый мой день начинается с этого осмотра. С необходимости подбодрить Энни. С предчувствия беды.
Обрадованная этим сообщением, сестренка выбегает в соседнюю комнату, проносится мимо пустой постели Джона и, завершив круг, возвращается ко мне, сияя и хлопая грязными ручонками.
Наверное, я ему не нужна! Она бодро вытирает нос тыльной стороной ладони и слизывает с нее сопли.
Я смеюсь и поспешно через голову натягиваю на нее платьишко, пока она снова не улепетнула в другую комнату и не влезла в очагона любит постоять в еще не остывшей золе, словно вбирая в себя оставшееся тепло.
Мама тоже встала и, завернувшись в одеяло, стоит в дверном проеме.
Не приходил? спрашивает она, и мне кажется, что этот привычный вопрос сам собой выскальзывает в дыру, возникшую на месте ее выпавших зубов.
Я отрицательно мотаю головой.
Все равно он придет. Его ты ничем не остановишь, сколько ни старайся. Мать мельком бросает взгляд на своего волшебного помощника в обличье зайца. Для нас этот «заяц» совершенно безвреден, но, по ее словам, он охотно выполняет любое ее поручение, разнося проклятья и всевозможную пагубу. Он является только матери, а мы узнаем о его присутствии, когда мать шепотом обращается к нему со словами любви или обсуждает с ним какие-то вредоносные планы. Вот и сейчас она, похоже, разговаривает с ним: «Мы-то с тобой, Росопас, отлично это знаем, верно?» Я пытаюсь разглядеть в золе отпечатки заячьих лапок или хотя бы промельк тела материного фамильяра, когда он вьется у ее ног. Но так ничего и не вижу.
Протиснувшись между тюфяком Джона и столом, мать подходит к очагу и машет Энни рукой, чтоб шла на улицу. Затем ковыряет кочергой безжизненную золу, которая, поднимаясь в воздух, оседает на заплесневелой стене. Одеяло уже соскользнуло с материных плеч, и на ее худой спине хорошо видны выступающие бугорки позвонков и та проклятая отметина.
Дров-то у нас совсем нет, говорит она.
Я схожу на берег, принесу немного плавника. Заодно и съедобных ракушек подсоберу.
Помоги мне сперва нашу красавицу хоть немного умыть.
Удрать Энни не успевает. Мать ловко ее перехватывает, а я, смочив чистую тряпицу в ведре с водой, начинаю отскребать с ее мордашки грязь. Она вопит, изворачивается, но вырваться из наших цепких рук силенок у нее все же не хватает. После «умывания» мы отдаем ей остатки позавчерашнего хлеба, но она все еще зла на нас.
Дуры! кричит она, стиснув кулаки и оскалившись. Мы с мамой едва сдерживаем смех при виде ее гневного лица, обрамленного торчащими во все стороны мокрыми патлами. Тупые!
Дверь внезапно распахивается, со стуком ударившись о стену, и мы дружно таращимся на Джона, который стоит с важным видомноги широко расставлены, руки заложены за спину, локти растопырены, подбородок задран, и победоносно на нас смотрит.
Нипочем не догадаетесь, что я для вас раздобыл!
Ты птичку поймал, да? предполагает Энни. Воробышка? Такого маленького коричневенького?
Джон удивленно округляет глаза:
Ты что, бельчонок? С чего это я каких-то птичек ловить стану?
Все было бы больше пользы, ехидно замечаю я.
А Энни, вытерев сопли рукавом, с деланым равнодушием пожимает плечами:
Ну и пожалуйста! Воробьев в лесу полно, я и сама себе поймаю.
Ну что же вы? Давайте, угадывайте, что я вам принес? настаивает Джон.
Не знаю уж, что ты там принес, но подзатыльник точно получишь, коли сам не скажешь, обещает ему мама.
Беззубая угроза. Мать ни разу в жизни нас и пальцем не тронула. Лишь однажды я видела, как ее довели до того, что она подняла на человека руку. Эта мимолетная, хотя и весьма мощная вспышка ее гнева была вызвана желанием защитить самое дорогое, что у нее есть: собственных детей.
Джон рывком выдергивает руку из-за спины; вид у него такой гордый и самодовольный, словно он раздобыл сундучок с золотом. Мама изумленно охает.
Джон держит в руке тушку ягненка, из которой еще капает кровь, и на полу уже успела образоваться небольшая лужица. Некоторое время в тишине слышен лишь равномерный стук капель, потом мать, пошатываясь, подходит к Джону, крепко его обнимает, прижимая к себе вместе с ягненком. Я вижу, что вся рубашка у него на спине покрыта кровавыми пятнами.
Ох, Джон! Ты стал совсем взрослым! Мать чуть не плачет от радости. Ты настоящий мужчина! Теперь-то мы несколько дней будем сыты!
И это правда. В доме нет ни крошки еды, так что мы можем рассчитывать только на похлебку из лебеды и крапивы да еще на съедобные ракушки, которые удается собрать на берегу. Кровь из тушки ягненка все еще продолжает медленно капать на полкап, кап, кап, и этот звук меня завораживает; потом мне приходит в голову, что и на тропе, ведущей к нашему дому, наверняка остался этот кровавый след, который запросто укажет хозяину ягненка, куда направился похититель, ибо этот след ведет вверх по склону холма в заброшенную чумную деревушку, где и обитает наша семья.
Джон, весь красный от смущения, вырывается из маминых объятий и говорит:
Да ничего особенного, ягненок-то совсем еще маленький.
Мать берет у него ягненка, быстро осматривает безжизненное тельце и подставляет миску, чтобы собрать драгоценную кровь.
Ничего, у них мясо слаще. И не такой уж он и маленький, нам с избытком хватит.
А еще я знаю, где репы накопать можно.
Ну так сбегай туда, сынок. Устроим настоящий пир! Энни, вытри стол. Сара, принеси мой нож.
Джон исчезает за дверью, я несу нож, но Энни остается стоять, где стояла, и еле слышно лепечет:
Такой маленький!
Достаточно большой, чтобы все мы досыта наелись, возражаю я.