Беляева Дарья Андреевна - Болтун стр 6.

Шрифт
Фон

Я поднялся по ступенькам и поставил Хильде, она тут же обняла меня. Оттон посмотрел на нас тоскливоему нельзя было заходить в дом. Я потянулся вверх и позвонил в дверь, как взрослый. Мама открыла нам. На ней было розовое платье в белый горошек с широким поясом и пышной юбкой. Белые перчатки на ее руках вступили в опасную близость с алой помадой на губах, когда она прижала ладонь к лицу. Однако, когда мама отняла ее, оказалось, что ткань все еще белоснежна. В этом была мамина сутьона не позволила бы себе оставить пятно даже если бы увидела нас мертвыми.

Видишь, моя Октавия, между краями той бездны, которая разделяет нас, есть тоненькая ниточка. У нас обоих были одинаково холодные матери. Мать для ребенка божество, он создается в ней, берется из тепла и крови ее внутренних органов, и долгое время она для него и есть мир. Детствоэто процесс умирания человека, как части его матери.

В моем случае смерть была мучительной. Моя мать была идеальной женщиной, потрясающе красивойс точеными чертами, острыми скулами и кошачьими, чуть раскосыми глазами того прозрачного цвета, что передался от нее мне, а от менятвоему сыну.

В ней вправду было что-то кукольное, и у нее были самые красивые на свете руки. Никогда я не видел ни пятнышка на ее одежде, ее глаза всегда были подведены, а удивительно ровные локоны перехвачены широкой атласной лентой. Челка ее казалась шелковой, волосок в ней жался к волоску с той же аккуратностью, с которой росли возле дорожки цветы, похожие на часовых, ожидающих приход очень важной персоны.

И даже помада ее никогда не покидала контур губ, когда она наслаждалась послеобеденным коктейлем.

Весь мир наш был проникнут дешевой, пластиковой красотой, но лучше всех была она. Вот почему, моя Октавия, я люблю твои несовершенства. Я люблю твои дрожащие вишневые губы, слишком мягкую линию подбородка, склонность к излишней болтовне, чередующуюся с нелюдимостью, люблю неловкость и то, как трясутся у тебя руки, когда ты гладишь меня.

Твои несовершенства, пятна на твоем образе, задумки твоего бога, не доведенные в тебе до конца, моменты твоей слабости.

Я люблю тебя потому, что тынастоящая. И много больше, чем я смог бы когда-либо полюбить твою сестру.

После этого полного романтических оправданий отступления, я предлагаю тебе вернуться в мой дом, каким он был совсем в другом месте и в другое время, когда я был ребенком.

Домэто вечное понятие, мы ощущаем территорию, принадлежащую нам, примерно одинаковым образом. И я с одинаковым чувством могу назвать домом репродукцию пластиковой игрушки, построенную посреди леса, и императорский дворец с историей, исчисляющейся тысячелетиями.

 Почему вы такие грязные?  спросила мама.  Я же уже чистила вас вчера.

 Потому что мы играли,  ответил я, а Хильде обняла ее крепко-крепко, но мама мягко отстранила ее, потому что не любила лишних складок на своей идеально отглаженной юбке.

Волнами проникал с кухни запах яблочного пирога с корицей и едва заметный аромат взбитых сливок, с которыми мама его подавала.

Я окунулся в особенное переживание маминой прохладыхолодные перчатки, холодный взгляд, холодные взбитые сливки, все это показалась мне освежающим.

Отец любил ее больше жизни, но никогда не добился бы взаимности. Может быть, думал я чуть позже, это и убило его. В конце концов, любовь имеет равнонаправленную в обе стороны силуона низводит тебя до ноля, но она же и создает заново.

Однажды эта любовь создала папу, она же должна была убить его. Это, в конце концов, было логично, а со всем, что имеет причины и следствия в один прекрасный день можно смириться.

Наш дом сверкал: начищенный пол, ни пылинки на полках, ни единого места для мушки или паучка на потолкевсе это было мамино царство, лакированное, красивое и в то же время простое. У нас не было столовой, милая, и я очень удивился, узнав, что не все люди едят там, где готовят пищу. На кухне стояли блестящие, голубые холодильник и плита, круглый стол, всегда укрытый свежей, усеянной синими горошинками скатертью. Припоминаю еще, что у холодильника была длинная, металлическая ручка, за которую приходилось долго тянуть, чтобы дверца поддалась. По стенам были развешаны кухонные принадлежности, в этом всегда была некоторая доля насилия, словно бы это не инструменты, а мамины узникиразнообразные ножи, лопатки, венчики начищенные так, что отблеск, издаваемый ими, когда на кухню проникало солнце, мог сделать больно глазам. Пол состоял из черных и белых квадратов, в белых я видел свое отражение, а в черных оно тонуло. И над нами всегда горели лампочки, скрытые в обтянутых тканью плафонах. Кухня была полна любви, она искрилась от нее, любовь переливалась в каждом квадратике пола, но это была любовь к неживым вещам. Мама была куклой и, конечно, она не понимала как и зачем любить живое. Живое должно было любить ее.

Впрочем, это неплохо. И хотя у яблочного пирога всегда был привкус нашей тоски по маме, я обрел бесценный опытлюбить вместо того, чтобы быть любимым.

Папа сидел за столом, на нем был черный костюм в тонкую белую полоску, а из кармана неизменно торчала золотистая шариковая ручка, он протягивал ее, когда приходило время подписывать договор. Я часто видел, как он тренируется перед зеркалом, движение выходило неизменно обаятельным, но никогда его не удовлетворяло. Папин костюм производил впечатление то ли псевдодорогой одежды коммивояжера, то ли одеяния гробовщика, по долгу службы обязанного к некоторой представительности. По сути, отец был и тем и другим.

Он любил нас, потому что очень хотел детей с мамиными глазами. А мы любили его, потому что он нас любил. Но стоило нам кинуться к отцу, как мама поймала нас за воротники.

 Сначала вас надо отмывать,  сказала она. Отец засмеялся, и я обиделся на него, словно он предал меня. У него были чуть кривоватые зубы, улыбка казалась жутковатой, по крайней мере так говорили мои друзья. Но я думаю, дело было в том, что их родители пугали своих непослушных отпрысков моим папой. Любая улыбка казалась бы им жутковатой.

 Слушайте маму, малыши, а то она расстроится и уберет пирог в холодильник.

Он засмеялся, пальцы его рванулись к карману, но вместо сигарет, он достал свою золотистую ручку. Мать не разрешала ему курить на ее кухне. Это была ее лаборатория, алхимическая кузница масляных кремов и мастики, марципановых фигурок и засахаренных фруктов, и ни один посторонний запах, способный по маминому мнению испортить ее кулинарные шедевры, она здесь не терпела.

Мама отвела нас в ванную, отвернула краны и, поставив Хильде на стульчик, стала отмывать ее руки от лесной грязи, пока кожа не покраснела. Хильде терпела, и я терпел. Мы не знали, что отмывать руки, пока они не заболят, это неправильно. Я еще долго делал так, ровно пока ты не объяснила мне, что не обязательно причинять себе боль, чтобы быть чистым.

В ванной был слепящий свет, все время хотелось зажмуриться. Единственное, что я любил здесьмягкий, пушистый коврик, растянувшийся у ванной. Это было место экзекуций, моя Октавия. Наша мать никогда не била нас, что в целом по меркам наших соседей было скорее благополучным исключением. Но мать заставляла нас натирать руки мылом под горячей водой, пока это не становилось невыносимо больно, она мыла нас, счищала каждое пятнышко, словно мы тоже были куклы. Это было неприятно, моя Октавия, но физические ощущения вовсе не важны. Вот в чем была проблема: это было обесчеловечивающе. Мы становились ее вещами, предметами обстановки. Она мыла нас, как посуду.

К тому дню я был достаточно взрослым, чтобы вымыть руки самостоятельно, и она стояла надо мной, наблюдая. Я не выдержал и подмигнул ей. У меня под рукавами рубашки были грязные ссадины на локтях, и я считал их своим сокровищем, потому что их сложно было сохранить.

Я смотрел в зеркало и не мог понять, кого вижу. Нет, мои собственные черты не менялись, и хотя контуры предметов за моей спиной растягивались и сжимались, словно все крутилось в воронке урагана, я оставался цельным.

Но я не был себе знаком. Не существовал так, как существуют другие люди. То, что я испытывал, нельзя было описать словами, хотя я и думал, что однажды научусь. Я видел кого-то чужого, сам же был бестелесен и распадался на компоненты, словно взвесь в пробирке уходил на дно. Пока ты, моя Октавия, ловила в ладони бабочек и выпускала их, не повреждая хрупких крыльев, я боролся за то, чтобы существовать. Ты не знаешь страха, в приступах которого абсолютно все кажется чужим, даже собственное тело. Я смотрел на себя в зеркало и видел другого мальчика, а взглянув на рыжие хвостики сестры, я понял, что не помню, были ли они такими всегда. Мой огромный страх отнимал мне язык, и я надеялся прийти в себя на кухне, но не узнал отца. Он сидел на своем месте, с присущей ему порывистостью движений наливал в начищенный стакан разведенный апельсиновый сок в пластиковой таре, который вы поставляли нам в качестве гуманитарной помощи, ссылаясь на наш тяжелый климат, хотя двигала вами необходимость сбыть нам редкостную дрянь. На отце была та же одежда, я узнавал его движения, и в то же время это был совершенно незнакомый мне человек. Я испугался, но виду не подал. Думаю, в тот вечер я впервые испытал предчувствие, познакомился с интуицией. Я не узнавал отца, потому что его больше не было со мной.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора