– Весной тридцать второго года ваша дочь вернулась к вам. В июне – -июле того же года ваша дочь опять сошлась с мужем. Затем снова переехала к вам. Ваша дочь не разведена?
– Нет.
– Почему?
– Господин следователь, – сказал Меттенгеймер, тщетно ища платок в кармане брюк. – Хоть она и против нашей воли вышла за этого человека…
– Однако вы, как отец, были против развода.
Нет, эта комната все-таки не обыкновенная комната. И самое страшное в ней, что она тихая и светлая, что она испещрена нежными тенями листвы, обыкновенная комната, выходящая в сад. Самое страшное то, что этот молодой человек, обыкновеннейший молодой человек, с серыми глазами и аккуратным пробором, – что он все-таки всеведущ и всемогущ.
– Вы католик?
– Да.
– Вы поэтому были против развода?
– Нет, но брак…
– Для вас святыня? Да? Для вас брак с негодяем – святыня?
– Ведь никогда не знаешь, вдруг человек и перестанет быть негодяем, – возразил Меттенгеймер вполголоса.
Молодой человек некоторое время рассматривал его, затем сказал:
– Вы положили платок в левый карман пиджака. Вдруг он стукнул кулаком по столу.
– Как же вы так воспитали вашу дочь, что она могла выбрать такого мерзавца? – загремел он.
– Господин следователь, я воспитал пятерых детей
Все они делают мне честь. Муж моей старшей дочери – штурмбанфюрер. Мой старший сын…
– Я спрашиваю вас не о других детях. Я спрашиваю сейчас только о вашей дочери Элизабет. Вы допустили, чтобы ваша дочь вышла за этого Гейслера. Не дальше как в конце прошлого года вы сами сопровождали дочь в Вестгофен.
В это мгновение Меттенгеймер почувствовал, что у него про запас, на самый крайний случай, все-таки есть его нерушимая опора. Он ответил совершенно спокойно:
– Это тяжелый путь для молодой женщины.
Он думал: а молодой человек – сверстник моего младшего сына. Как смеет он говорить таким тоном? Плохие у него были родители, плохие учителя. Рука обойщика, лежавшая на левом колене, опять начала дрожать. Однако он спокойно добавил:
– Это был мой долг как отца.
На миг стало тихо. Хмурясь, смотрел Меттенгеймер на свою руку, которая продолжала дрожать.
– Ну, для выполнения этого долга вам в дальнейшем едва ли представится случай, господин Меттенгеймер.
Меттенгеймер вскочил и крикнул:
– Разве он умер?
Если допрос был построен на этом, то следователь должен был испытать разочарование. В тоне обойщика прозвучало совершенно явно облегчение. Действительно, смерть этого парня сразу все разрешила бы. Она освободила бы обойщика от тягостных обязанностей, которые он на себя возложил в исключительные и решающие минуты жизни, и от хитрых и мучительных попыток все-таки от них уклониться.
– Отчего же вы полагаете, что он умер, господин Меттенгеймер?
Меттенгеймер сказал, заикаясь:
– Вы спросили… я ничего не полагаю.
Следователь вскочил. Он перегнулся через стол. Его тон вдруг стал вкрадчивым.
– Нет, но почему, господин Меттенгеймер, допускаете вы мысль, что ваш зять умер?
Обойщик сжал вздрагивающую левую руку правой.
Он ответил:
– Я ничего не допускаю. – Его спокойствие исчезло.
Другие голоса зазвучали в нем, и он понял, что никогда ему не отделаться от того молодчика, от Георга. Ему вспомнилось, что ведь таких молодых упрямцев – если правда то, что рассказывают, – нестерпимо мучают, и его смерть должна была быть невообразимо тяжелой. И в сравнении с этими голосами сухой, отрывистый голос следователя показался ему принадлежащим самому обыкновенному молодому человеку, разыгрывающему из себя важную персону.
– Но ведь были же у вас какие-то основания предположить, что Георг Гейслер умер? – Следователь вдруг зарычал: – И нечего нам тут голову морочить, господин Меттенгеймер!
Обойщик вздрогнул.