Как же могла я быть столь жестокой к нему, пенял он, и не сказать ему о своем положении сразу?
Но разве не горько, сказала я ему, что для того, чтобы удержать его при себе, мне пришлось, словно преступнице, осужденной на виселицу, сослаться на то, что я брюхата? [73] Я полагала, что и без того явила ему достаточно знаков своей привязанности к нему, не уступающих, сказала я, супружеской; ведь я не только спала с ним, не только от него понесла, не только показала, сколь нестерпима для меня была бы разлука, но и изъявила готовность ехать с ним в Индию. И кроме одного-единственного его желания, которое для меня невыполнимо, чем еще могу я доказать ему свою любовь?
Долгое время он не мог вымолвить слова, и наконец, выйдя из оцепенения, сказал, что у него ко мне большой разговор, к которому он готов, однако, приступить не прежде, чем я заверю его, что не приму в обиду некоторую вольность в выражениях, к каким ему придется прибегнуть.
Я сказала, что нет такой вольности в словах, какую бы я ему не дозволила, ибо женщина, дозволившая все те вольности в поступках, какие дозволила я, не вправе возражать против вольности в разговоре с нею.
— Хорошо же, — приступил он. — Надеюсь, сударыня, вы не сомневаетесь в том, что я добрый христианин и что для меня существуют святыни, которые я уважаю. Когда я, впервые в жизни пренебрегали моей добродетелью, заставил вас поступиться своею, когда я внезапно и, можно сказать, силою, вынудил вас свершить то, чего ни вы, ни я и в мыслях дотоле не имели, — даже в ту минуту я действовал в расчете, — что вы не откажетесь выйти за меня замуж, после того как отдались мне совершенно. Я имел самые серьезные намерения жениться.
Однако полученный мною отказ, на какой в ваших обстоятельствах не отважилась бы ни одна женщина, поразил меня несказанно. В самом деле, никому не доводилось слышать, чтобы женщина отказалась выйти за человека, с которым она уже делила ложе и — больше того — от которого ожидает ребенка! Впрочем, вы сильно расходитесь с общепринятым мнением и хоть доводы, которые вы приводите, столь убедительны, что заставят любого мужчину растеряться, я все же вынужден признать, что я нахожу ваше решение противным человеческой природе, а также весьма жестоким по отношению к вам самой. Главное же, это жестоко к нерожденному младенцу, которого — в случае, если бы мы поженились — ожидала бы самая блистательная будущность; в противном же случае, его следует считать погибшим еще до рождения; ему предстоит всю жизнь нести укор за то, в чем он ничуть неповинен, клеймо бесчестья будет на нем с самой колыбели, ему вменятся преступление и безрассудство его родителей, и он будет страдать за грехи, коих не совершал. Это с вашей стороны мне кажется жестоким и даже, чудовищным по отношению к нерожденному еще дитяти. Или вы лишены естественного чувства, свойственного всякой матери, и не желаете, чтобы ваше дитя имело одинаковые права со всеми обитателями мира сего, а вместо того хотите, чтобы он, к вящему нашему позору, всю жизнь проклинал своих родителей? Поэтому, — продолжал он, — я все же прошу и заклинаю вас как христианскую душу, как мать: не дайте невинному агнцу погибнуть еще до своего рождения, не вынуждайте его впоследствии клясть и укорять нас за то, чего с такой легкостью можно избегнуть?
Итак, любезнейшая моя госпожа, — заключил он с величайшей нежностью в голосе (мне даже показалось, что у него выступили слезы на глазах) — позвольте мне еще раз повторить, что я сознаю себя христианином, а, следовательно, не могу расценивать мой неосмотрительный и необдуманный поступок, иначе, как беззаконие; а посему, хоть я и совершил — в расчете на обстоятельство, уже мною упомянутое, — один неосмотрительный поступок, я не могу с чистой совестью продолжать то, что мы оба с вами осуждаем в душе.