«Субтерраниум» – ученое словцо, пущенное Бальтазаром Фихтеле, двоюродным братом Доротеи. Бальтазар Фихтеле слыл в городе чудаком. Если бы не был родней Хильгерсам, семейству почтенному и зажиточному, плохо бы ему пришлось в Раменсбурге.
Да и что хорошего ожидать от человека, который в шестнадцать лет ушел из дома, бродяжничал, учился (все по слухам) в Хайдельберге год или два, после опять бродяжничал – носило Бальтазара неведомо где. И вот, спустя столько-то лет, возвратился в родной город – без гроша в кармане, без царя в голове и без креста на шее.
Вызвался работать на шахте взрывником. Эгберт по свойству взял его к себе. Шурин доставлял ему немало хлопот. Слишком уж увлечен своим порохом. Во время воскресных семейных обедов Эгберт частенько ворчал: быть Бальтазару с оторванными яйцами, если не уймется. Доротея густо краснела, махала на мужа пухлой рукой.
Долговязый Бальтазар возвышался над толпой – в кого только уродился такой оглоблей? Нос на семерых рос, на лице черные оспины – пороховая отметка. Поглядывал на Вейде, такую смирную в смертных одеждах, кривил рот – жалел.
Закончив молитву, отец Якоб отступил в сторону и поджал губы: он свое дело сделал, теперь черед могильщика. Крамер понял – лопату бросил в лужу, нагнулся над покойной.
– Эй, погоди-ка! – всполошилась одна из прихожанок, убаюканная было мерной речью отца Якоба.
Бальтазар поморщился: Лиза, жена трактирщика Готтеспфеннинга, тощая баба – старая, болтливая, суеверная. И от нее всегда несло чесноком и прокорклым салом.
– На-ко, – сказала Лиза, протолкавшись к Крамеру, – положи ей это в рот, а этим прижми подбородок.
Крамер выпрямился, тупо поглядел на женщину. Та настойчиво совала ему тусклую медную монету и круглый камешек, подобранный, видимо, по пути на кладбище.
– Монету в рот ей положи, – назидательно повторила женщина. – Камень подсунь под челюсть. А этим обвяжи губы.
И вынула лоскут – старый, засаленный. Грязную посуду этой тряпкой протирала, что ли.
Крамер замычал, заводил головой. Лиза с вызовом оглядывала собравшихся, показывая, что не собирается отступаться.
– А что, – сказала напористо. – Да я сама, своими ушами слыхала, что иные мертвецы неспокойны в своих могилах. И плачут, и на волю рвутся, живых пугают. Попадаются и такие, что поедают все, что чего только ни дотягиваются. И могильный холст, и собственную плоть, и волосы. И хрюкают, как свиньи.
– Дура, – пробормотал Бальтазар (как считал, тихо).
– А ты не ухмыляйся, – напустилась на него Лиза. – Мог бы и послушать, когда дело говорят! Молод еще губы-то распускать! Люди зря не скажут. Девчонка померла странной смертью, что и говорить. Так что ежели и ожидать хрюканья или еще чего такого, так от нее.
– Может, и правда, – проговорила в толпе еще одна женщина.
Крамер снова замычал, но на него никто не обращал внимания. Несколько человек яростно заспорили между собой: а ну как захрюкает сиротка в могиле?
Лиза продолжала совать Крамеру в руку камень и лоскут.
По щекам мертвого ребенка стекали капли дождя, как будто девочка плакала.
– Прекратите, – проговорил чей-то голос за спинами прихожан. Звучный, молодой.
И все, как по команде, замолчали, повернулись в ту сторону, откуда доносился голос. А там стоял широкоплечий рослый человек в монашеском плаще. У него было простое крестьянское лицо, лоб и правую щеку наискось пересекал шрам от удара мечом.
Человек подошел поближе к разрытой могиле и оставил на влажной земле следы босых ног.
Светлые волосы, широко расставленные ясные глаза. Если бы не шрам, молодого человека можно было бы назвать красивым.
Все смотрели на него – кто со страхом, а кто и с ненавистью.
Ремедий Гааз, инквизитор.
Ремедий оттолкнул Лизу, склонился над мертвой и сам бережно завернул ее в саван, точно младенца запеленал.