У моих ног – мой город, который ленивая Ионна и бездельник Беврон окаймляют своими лентами. Даже весь заваленный снегом, весь застывший, иззябший и продрогший, он согревает мне душу всякий раз, как я его вижу.
Город красивых отсветов и плавных холмов… Вокруг тебя, переплетаясь, словно соломины гнезда, вьются нежные линии возделанных склонов.
Продолговатые волны лесистых гор мягко зыблются, в пять или шесть рядов; вдали они синие: можно подумать – море. Но это не та вероломная стихия, которая швыряла ифакийца Улисса и его суда. Ни бурь. Ни козней. Все спокойно. Лишь кое-где словно вздох вздымает грудь холма. С волны на волну уходят прямые дороги не спеша, оставляя за собой точно корабельный след.
На гребне зыбей, вдалеке, возносятся мачты везлэйской Магдалины. А совсем поблизости, на выгибе излучистой Ионны, бассвильские скалы высовывают из чащи свои кабаньи клыки. В ложбине, в кольце холмов, город, небрежный и нарядный, склоняет над водами свои сады, свои лачуги, свои лохмотья, свои драгоценности, грязь и гармонию своего простершегося тела, и свою голову, увенчанную кружевной башней…
Так я любуюсь раковиной, при которой я улитка.
Колокола моей церкви звучат в долине; их чистый голос разливается, как хрустальный ток, в тонком морозном воздухе. И пока я расцветаю, впивая их музыку, вдруг солнечная полоса рассекает серую оболочку, скрывавшую небо. И в этот самый миг моя Глоди хлопает в ладоши и кричит:
– Дедушка, я его слышу! Жаворонок, жаворонок!..
Тогда я, смеясь от счастья при ее звонком голосочке, целую ее и говорю:
– Слышу его и я. Птичка весенняя моя…
ГЛАВА ВТОРАЯ
ОСАДА, ИЛИ ПАСТУХ, ВОЛК И ЯГНЕНОК
Знаем ваших ягнят:
Пусти их втроем – волка съедят.
Середина февраля
Мой погреб скоро будет пуст. Солдаты, которых господин де Невер, наш герцог, прислал для нашей защиты, как раз принялись за мой последний бочонок. Не будем терять времени, идем пить вместе с ними! Разоряться я согласен; но разоряться весело. Не первый раз! И если божественному милосердию угодно, то и не в последний…
Славный народ! Они огорчаются еще больше моего, когда я им сообщаю, что влага убывает. Некоторые мои соседи относятся к этому трагически. А я перестал, меня не удивишь: я достаточно бывал в театре на своем веку, я уже не отношусь серьезно к скоморохам. И насмотрелся же я этих харь, с тех пор как живу на свете, – швейцарцев, немцев, гасконцев, лотарингцев, боевой скотины, в сбруе и с оружием, саранчи, голодных псов, вечно готовых грызть человечину! Кто когда мог понять, за что они дерутся? Вчера – за короля, сегодня – за лигу. То это святоши, то это гугеноты. Все они хороши! Лучший из них и веревки не стоит, чтобы его вешать. Не все ли нам равно, один ли жулик или другой мошенничает при дворе? А что до их претензии вмешивать в свои дела господа бога… нет уж, милые мои голубчики, господа бога вы оставьте! Он человек пожилой. Если кожа у вас свербит, царапайтесь сами, бог без вас обойдется. Не безрукий, поди. Почешется, если ему охота…
Хуже всего то, что они и меня хотят принудить валять с ними дурака!..
Господи, я тебя чту и полагаю, при всей моей скромности, что мы с тобой видимся не один раз в день, если только не врет поговорка, добрая галльская поговорка: «Кто пьет много, видит бога». Но мне бы никогда в голову не пришло говорить, как эти пустосвяты, что я с тобой отлично знаком, что ты мне родня, что все свои дела ты возложил на меня. Ты уж мне разреши оставить тебя в покое; и единственное, о чем я тебя прошу, – это чтобы и ты поступил со мной так же. Нам обоим хватит работы, каждому по своему хозяйству, тебе – в твоей вселенной, и мне – в моем мирке.
Господи, ты мне дал свободу. Я плачу тебе тем же.