Охотничий белый балахон, сшитый из грубого светло-серого холщового мешка для белой муки, всегда висел в наружном помещении – чоттагине, и от него пахло студеным ветром, морским соленым льдом и свежестью надвигающейся пурги.
Тут же, рядом с балахоном-камлейкой, покоилась в чехле из выбеленной нерпичьей кожи-мандарки самая большая драгоценность яранги – старенький винчестер 30 х 30 с аккуратно оструганным ложем и постоянно зафиксированным прицелом. Рядом с винчестером – акын, деревянная груша с острыми крючьями на длинной кожаной бечеве. Ею достают убитых зверей из полыньи. К стене прислонены два посоха – один с острым наконечником для определения прочности льда, второй – обычный, с кружком-снегоступом. Наконец – лыжи-снегоступы, которые Джон поначалу принял за теннисные ракетки.
Все это снаряжение Токо надевал на себя каждое утро в определенном порядке. Кроме перечисленного, на нем находились вещи, имеющие, по всей вероятности, большое значение, но угадать их роль и назначение для Джона было затруднительно. Среди них были крохотные фигурки морских зверей, отрезки ремня, костяные пуговицы.
Эти фигурки, как предполагал Джон, имели некоторую связь с такого же рода предметами, которые гнездились в укромных местах яранги. Иногда Токо вел с ними долгие задушевные беседы. О чем были эти разговоры – Джон мог только догадываться. Даже потом, когда он стал понимать по-чукотски, он ничего не мог понять в этих иносказаниях, увещеваниях и мольбах. То были разговоры с богами, личные сердечные беседы, в которых понимали друг друга только непосредственные собеседники, а вмешательство третьего лица было ни к чему.
Пока Токо примерял на себя охотничье снаряжение, Пыльмау готовила завтрак. В хорошее время, когда в мясных ямах был некоторый запас, утром подавалось замороженное толченое мясо и несколько кусков тюленины вчерашней варки. Все это запивалось несколькими кружками кирпичного чая, который Токо острым ножом настругивал на чистой доске.
Еда подавалась на длинном деревянном блюде весьма сомнительной чистоты. Первое время Джон перекладывал еду на свою оловянную тарелку, но потом рассудил, что гораздо выгоднее есть из общего корыта, когда быстрота и крепость зубов решают дело.
Наконец Токо напяливал на себя холщовый балахон, обвешивался снаряжением, брал в одну руку один посох, в другую – второй и широкими шагами уходил к розовеющему горизонту, постепенно растворяясь в предутренней густой синеве.
Обычно в это время Джон молча стоял у яранги и долго глядел вслед кормильцу, пока тот не скрывался в прибрежных торосах.
Он возвращался в ярангу и усаживался возле тлеющего жирника, предаваясь полудреме и размышлениям. Он старался не вспоминать прошлого, отгонял мысли об оставленных друзьях, о зеленых садах Порт-Хоупа и теплой, ласковой воде Онтарио. Со злорадством, обращенным к самому себе, он думал о том, что стал почти таким же, как окружающие его дикари, и первые мысли его – о еде, тепле и сне. С внутренним злобным торжеством он замечал, как постепенно с него облетают, как ненужная шелуха, приобретенные с детства привычки. Он довольно скоро перестал ощущать неудобство от того, что перестал чистить зубы и умываться. Истлевшее от грязи и пота белье он давно заменил на пыжик.
Первое время Джона возмущал домашний вид Токо, когда тот, вползши в полог, раздевался догола и символически прикрывался жалким лоскутом пыжика.
А Пыльмау разгуливала в тонкой набедренной повязке, и ее большие груди, налитые молоком до такой степени, что на кончиках темных, почти черных сосков всегда висела теплая белая капля, мерно и важно покачивались.