– Во-первых, я решительно протестую против обвинений в том, что я оказываю сопротивление новой власти. Мне нет никакого дела до большевиков, капиталистов, анархистов… Это меня не интересует. Меня интересует жизнь чукчей, их спокойствие и возможность выжить в этом мире. Ну, хорошо, если у вас добрые намерения, можете попытаться. Я стою в стороне и пока никакого вреда в ваших упражнениях не вижу. Разве только то, что вместо промысла морского зверя энмынские охотники собирали плавник для школы. Может быть, действительно я мешаю работе вашего представителя Антона Кравченко, если назвать помехой то, что он жил в моем жилище, ел добытое мной. Но я категорически протестую против лишения меня свободы, против того, что вы оторвали меня от семьи и детей, поставив их в трудное, возможно, безвыходное положение. Я прошу власти вернуть мне свободу и воссоединить с семьей…
– Вы – британский подданный, – сказал Бычков.
– У меня нет никакого гражданства! – отрезал Джон. – Я просто человек.
– Вы родились в определенном месте, и где-то кто-то считает вас уроженцем Канады, – спокойно ответил Бычков. – Мы были бы рады, если бы вы изъявили желание вернуться на родину, и оказали бы вам всяческое содействие. Но, совершенно очевидно, вы этого не хотите. Мы могли бы вас выселить принудительно. Советы – власть законная, избранная народом, и они поступили бы совершенно правильно. Но мы видим в вас и человека. Революционная власть решит, как поступить с вами, руководствуясь интересами революции и трудового народа.
Бычков говорил спокойно, с такой убежденностью в своей правоте, что твердость тона невольно передавалась Тэгрынкеу, который на этот раз был добросовестен, потому что слова Бычкова совпадали с его мыслями.
Драбкин повел усталого Джона обратно в баню. Здесь для него уже был приготовлен ужин и постлана оленья шкура, а на ней – подушка и одеяло из сборного пыжика.
– Вернулся? – приветствовал приход Джона Армагиргин. – Что они с тобой сделали?
– Ничего, разговаривали, – коротко ответил Джон и устало уселся на оленью шкуру.
– Они бьют словами больнее, чем кэнчиком![46] – взвизгнул Армагиргин. – Пусть бы они меня колотили, вырывали по одному волосу из ноздрей, но не говорили! Неужели и вправду я такой страшный человек и неверно жил? Даже этих двух старух приплели! Будто я жил с двумя женами, а у многих островитян не было возможности взять себе жену на острове, и они отправлялись на женитьбенный промысел на материк. Но ведь я взял вторую жену по древнему обычаю – когда умер ее муж, мой старший брат! Так у нас водилось исстари!.. О, эти пришельцы! Прав я был, когда говорил: добра от нового не будет! И все они, все они…
Старик понемногу возбуждался:
– Это все табак, дурная веселящая вода, ружья, металлические вещи! Все, что оттуда шло, все было вредно, и я это понял сразу и предостерегал людей…
На губах Армагиргина выступила белая пена, и он вдруг в изнеможении упал на спину на оленью шкуру, и тихое пение заполнило баню.
Джон сначала не мог разобрать слов, пока женщины невозмутимо отложив шитье, не вступили в пение повелителя своими тонкими голосами:
Моя вселенная, ты радуешься мне и детям моим.
Мое существование для тебя истинное удовольствие,
Открой мне свои тайны и возьми меня в слуги,
И сольемся мы в радости, пребывая одни…
Джон слышал об этих песнях, где смысл был затуманен символикой, понятной только одному поющему. Но эта песня наверняка не была сиюминутной импровизацией, ибо жены Армагиргина самозабвенно, прикрыв свои маленькие глазки морщинистыми веками, пели, раскачиваясь в такт, иногда даже опережая старика:
Ягоды, цветы, травы, растущие в логах и долинах,
Небеса расписные и полчиша разных червей,
Длиннокрылые уши, порхающий запах мочи.