Сначала она горячо протестовала против такой расточительности, доказывая Антону, что вполне достаточно того свежего воздуха, который поступает через отдушину поверх полога.
– Когда огонь умирает, только тогда надо открывать полог, – доказывала она несмышленому, на ее взгляд, учителю.
– Надо заботиться не только об огне, – отвечал Антон, кивая на ребятишек, которые, однако, были настолько привычны к спертому воздуху полога, что никакого неудобства от него не испытывали и удивлялись, когда учитель к концу занятий жаловался на головную боль.
Если уроки письма и освоения азбуки шли, по мнению самого Антона, более или менее гладко, то счет доставил ему немало хлопот. Он знал, что у чукчей двадцатиричная система счета. Малыши отлично ориентировались в бесчисленном количестве «двадцаток», в то время как учителю надо было каждый раз переводить в уме «двадцатки» в привычные числа.
Тынарахтына сразу поняла слабое место Антона и как-то после занятий осталась и подозвала учителя.
Показывая на него пальцем, она сказала:
– Ты и есть кликкин.
– Почему? – удивился Антон.
– Смотри, – Тынарахтына взяла парня за руку. – Это твоя рука – мынгылгын-мытлынэн, а обе руки – мынгыт-мынгыткэн. Столько же пальцев на ногах, и все это вместе составляет кликкин, принадлежащее мужчине. Двадцать – это и есть мужчина, человек.
И тут до сознания Антона наконец дошло: человек – это единица счета, двадцатка!
– А почему только мужчина? – спросил он Тынарахтыну.
– Мужчину легче считать, – лукаво ответила девушка, глянув на учителя с улыбкой, которая смутила Антона.
Тынарахтына чувствовала явное расположение к Антону Кравченко и высказывала его безо всякой тени смущения, особенно перед своим нареченным Нотавье, который то и дело заглядывал в ярангу-школу.
Занятия в школе продолжались не больше двух-трех часов, и Антон считал, что для качала этого вполне достаточно. Да и все равно ребят дольше невозможно было удержать. Их даже не прельщали рассказы учителя о далекой русской земле с невероятными чудесами: от растущего хлеба до многодомных городов, по улицам которых бежали повозки, не требующие ни собак, ни оленей.
После уроков в яранге-школе оставалась Тынарахтына привести в порядок полог, отмыть смесью мочи и снега красную охру с корабельного руля – классной доски, заправить жиром светильники, подмести и проветрить помещение.
Кравченко отправлялся домой, в ярангу Джона.
Он шел по тихой улице селения и часто, пока преодолевал расстояние от яранги-школы, не встречал ни одного прохожего, даже собаки не попадались. Единственным шумом, нарушающим белую тишину, был скрип собственных шагов. Мороз студил легкие, вызывал непроизвольный короткий кашель, похожий на ехидный смешок, и гнал человека в теплое жилище.
Раньше, завидя вернувшегося в свою каморку учителя, Пыльмау предлагала чашку чая и чего-нибудь поесть. Но сейчас, когда еды стало мало, трапеза откладывалась до поздней ночи, пока не возвращался Джон. А до этой поры Антон неподвижно сидел в своей стылой каморке, стараясь согреться возле печурки с едва тлеющими просоленными дровами, набранными из-под снега на морозном берегу.
В яранге стояла такая тишина, что не верилось, что здесь живет довольно большая семья с малыми детьми. Легче было услышать, уловить какой-нибудь наружный шум, нежели детский лепет.
Вскоре тишина становилась такой невыносимой, что Антон выходил из яранги и отправлялся бродить по селению. Ноги невольно приводили его к жилищу старого Орва, который по старости и слабости не мог выходить на зимнюю охоту, предоставив свое снаряжение будущему зятю Нотавье. Молодой оленевод отправлялся обычно с кем-нибудь из опытных охотников, и по селению ходило множество смешных историй об «охотничьих» подвигах тундровика.