Большие желтоватые круги бубнов закрыли лица певцов, которые пели прямо на туго натянутую кожу моржового желудка. Звук отражался и, усиливаясь, создавал впечатление горного эха.
Женщины танцевали самозабвенно, полузакрыв глаза. Джон смотрел на них, и волнение поднималось у него в груди. Он думал, что всего несколько лет назад, доведись ему увидеть эти танцы, услышать эти песни, так он в лучшем случае снисходительно признал бы за ними некоторый интерес для специалистов. Но сейчас его действительно трогали до глубин сердца и эти танцы, и эти песни, в которых почти не было слов – лишь мелодия, где слышались завывание зимнего ветра, шелест тундровой травы под ласковым движением летнего воздуха, гром водопада, тени угоняемых туч на поверхности моря, звон голубого льда и многое-многое другое, что называется просто жизнью в ее великом многообразии и в то же время великой простоте. Движения женщин – это невысказанная нежность, что они никогда не обнажают перед посторонним глазом. И они рады тому, что теперь движениями своих гибких гел они могут сказать о своем любящем сердце, о скрытом желании. Им чуть стыдно, поэтому глаза девушек полуприкрыты длинными ресницами.
Джон смотрел на танцующих женщин и вспоминал Пыльмау, ее длинные, уходящие вверх и в сторону глаза. Он вспомнил ее вкрадчивый нежный голос, ее заботу о нем, и ему вдруг показалось, что никто теперь не сможет сдвинуть его с этой земли, оторвать от этих людей, ставших ему настоящими друзьями и братьями.
Вот вышел стройный юноша, почти мальчик, знаменитый эскимосский танцор, сочинитель песен и мелодий Нутетеин. Он исполнял песню-танец о чайке, застигнутой бурей в море. Но это был рассказ не о птице, а о тех, чья неспокойная жизнь наполнена бурями, о тех, кто никогда не теряет надежды достичь желанного берега. В этой песне было всего лишь несколько слов, но это были именно те слова, которые были необходимы, и в этом была настоящая неподдельная поэзия. Поэзия – это когда выбираются самые необходимые слова, подумал Джон.
На смену Нутетеину вышел уэленский певец и танцор, поэт и музыкант юный Атык. Джон вгляделся в его лицо и поразился его красоте. Это была настоящая мужественная красота – красота умного, волевого и вдохновенного лица, озаренного поэзией и радостью жизни.
Аплодисменты не были приняты в этом зале, но Карпентер не привык считаться с обычаями и шумно хлопал в ладоши, выражая свое удовольствие и одобрение.
– В этом, честное слово, что-то есть! – громко говорил он рядом сидящему Джону, – Понимаете меня? Что-то в этом есть! Слушаешь эти бесхитростные простые песни, похожие на волчье завывание, и вдруг обнаруживаешь, что они тебя тоже волнуют, что-то трогают в твоем сердце.
– Потому что это настоящее искусство! Искусство! – повторил Джон Макленнан.
– Ну уж хватили куда! – протянул Карпентер. – Хотя я с вами согласен, что зародыш искусства в кое-каких танцах есть. Конечно, если отдать все это в хорошие руки, отшлифовать, переложить на настоящие музыкальные инструменты, кое-что с удовольствием могли бы посмотреть даже в Штатах…
– Нечего им в Штатах делать! – резко отрезал Джон. – Пусть это останется при них, потому что только они это понимают и чувствуют по-настоящему.
– Что же, – рассудительно заметил Карпентер. – Может быть, вы и правы.
Карпентер явно старался завоевать расположение Джона Макленнана. Старый торговец злился сам на себя за то, что чувствовал себя перед этим безруким так, словно провинился перед ним.
К вечеру празднество перекинулось на снежные просторы уэленской лагуны. Прямо от берега отправились в далекое путешествие бегуны с посохами. Они должны были пробежать расстояние, равное приблизительно пятнадцати милям.