Стол, за которым я пью, тоже покрыт пылью. Это самая почтенная, самая древняя пыль в этом месте. У неё есть веское доказательство благородного происхождения. А именно: в правом углу по пыли выведеноаккуратно, с завитушками«mine munni» и знак, напоминающий восклицательный, но с двумя точками под вертикальной палочкой. Я не знаю, что это значит. Но древняя надпись вызывает трепет: человеческий палец, начертавший её, распался в прах три столетия назад. Однако слова, почему-то не тронутые буквоедами, остались. Одинокие, таинственные. Исполненные какого-то грозного смысла. Мне чудится: был в словах заключён приказ, который я пойму и исполню, если выпью ещё.
Но коньяк ведёт не к пониманию, ох.
Кроме надписи, бутылки и стакана, на столе имеется отдельная комариная лапка, оставшаяся от прихлопнутого воздушного зверя. Откуда здесь взялся комар, как залетелэто всё за гранью моего понимания. Я убил его в воздухе. Для комара это, наверное, славная смерть: умереть в полёте, в родной стихии. Он упал куда-то под стол, а лапка оторвалась и теперь лежит рядом со стаканом. Да, я пью коньяк из стакана. Извините, рюмок нет. Или естьгде-то там, в закрытых помещениях. Где наверняка скрыто много чегов том числе и коньяк. Неразведанные запасы коньяка, в которых можно утонуть. Я бы, наверное, отказался тонуть в коньяке. Но сначала рассмотрел бы такую возможность, это уж точно.
К сожалению, всё прочее органическое, что здесь было, давным-давно распалось на простейшие элементы. Или его здесь не было? Жаль. Для меня было бы не только удовольствием, но и честью обонять останки людей. Как они пахли? Кем? Я могу лишь гадать, и все эти гадания не стоят одного-единственного глоточка коньяка.
Набулькаю-ка я себе ещё чуток. Или чуточку. Мне представляется, что чуточкаэто чуть больше чутка. А мне всего-то и нужночуть.
Пыль и тишина. Тишина. Тишина такая, что слышно, как зубы гниют во рту.
У меня кариес верхних клыков. Это возрастное и отчасти породное. Я всё-таки королевский пудель, у нас слабая эмаль. К счастью, Мальвина не догадывается. Запаха изо рта она не чувствует, она слепа на нос, как и большинство хомосапых. А чтобы увидеть чёрные пятнышки у основания клыков, нужно очень присматриваться. Ещё у меня бывает стоматитэто такие язвочки на внутренней поверхности нижней губы. От них помогает время, терпение и тщательная дезинфекция. Ну-ка я ещё немножечко продезинфицируюсь. Или потом? Нет, сейчас: самое время.
Сейчас мой пьяный нос в том состоянии, когда я сквозь одорически-пушечный грохот коньяка и переливы пыльных отдушек начинаю различать контуры собственного запаха. Он впитывается, впечатывается в вещи, частицы моей кожи смешиваются с древней пылью, моя шерсть волосок за волоском складывает контур аромата, невидимую тень, оставляемую мною каждый раз, когда я прихожу сюда. С каждым новым визитом эта тень постепенно сгущается, уплотняется, как лессировочные слои на ватмане.
Странное чувствобудто сидишь рядом с собственным призраком. Скоро я, наверное, буду с ним пить.
Кстати, неплохая идея. Так ты как, призрачный мой Артемон? Молчишь? Будем считать это всё-таки знаком согласия. Выпьем, что-ли. И понюхаемся.
Шерсть. Вот этот ароматический шум издаёт моя опавшая шерсть. Она пахнет с чем бы сравнить, где бы подыскать слово? а, вот: как негромкое фа верхней октавы. Подшёрсток даёт что-то вроде си-бемоля: он звучит слабее, но более заметен за счёт высоты тона. Отчётливые одорические следы оставляют подушечки задних лап. Ноги всегда пахнут дорогой, но мытые, облизанные, они дают свой ароматжжёной пробочки и ношеной замши. Благородный аромат. Его портит витающий где-то поблизости запах желудкане всегда приятный. Тут же жмётся-курится и стыдноватый аромат кишечных пассажей. Мне он видится блёкло-жёлтым, почти хлорным. Примерно те же ощущения у меня от прозы Пруста, только в случае Пруста к нему примешивается галлюцинаторный, но отчётливый запах суточных щей. И никаких пирожных, ни бисквитных, ни безбисквитных. Я буквально, буквально нюхал страницы, пытаясь различить это самое пресловутое пирожное «Мадлен»! Никакой «Мадлен», никакой бисквитности, только щи и жёлтый цвет. Возможно, дело в том, что Пруст дошёл до нас в переводе Франковского. Оригинал оставил бы иные ощущения, хочется верить да Ну и, конечно, аромат бёдер, мужские запахи. К сожалению, они сильнее прочих. Они мне слишком близки, чтобы я мог о них рассуждать. Мальвина могла бы; у неё есть все права на это.
Наверное, у меня тоже есть какие-то права. Например, право хранить молчание. Я его и храню, за неимением лучшего. Ну, как умею. Я хотел бы хранить его как хемульский сейфсо спокойным и властным равнодушием. Вместо этого я держусь за него, как нищий за последний сольдо.
Я сижу на узенькой табуретке из какого-то белого твёрдого вещества. Табуретка не пахнет ничем. Сперва меня это пугало: вещь без запахаэто почти как вещь без тени; нет, даже как тень без вещи. Но я привыкаю ко всему, привык я и к этому тоже.
Обычно я сижу верхом, расставив ноги. Иногда их хочется размять, и тогда моя поза плавно перетекает в позу пьющего оленя. Так я потягиваюсь. Потягушки приятны сами по себе и стимулируют организм. Увывесь, целиком, включая тылы. Так что в моём случае слишком резкие потягуси могут ознаменоваться постыдным хрустом булок, отнюдь не французских (так скажем). Поэтому я осторожничаю. Как с этим, так и с прочим.
Есть вещи, о которых лучше не говорить. Даже себе.
А я напьюсь и скажу о них всё равно.
Как ты считаешь, мой бестелесный двойник, мы скажем о них? Скажем, скажем.
Короче, мы с Мальвиной опять поссорились.
Я не понимаю, как это происходит. Вот только что всё было нормально, даже хорошо, что тампрекрасно, упоительнобери выше. И тут я что-то говорю или делаю, что-то совершенно невинноеи вдруг её лицо становится каким-то каменным изнутри, а глаза вспыхивают злым льдом. В эти мгновенья они кажутся голубыми. И потом всё становится ужасно, просто кошмарно становится всё, я не понимаю, что делать, что говорить, и в конце концов оказываюсь здесь. Или на улице. Или ещё где-нибудь, где ей и не пахнет. Даже её ногами, не говоря уже об остальном.
Почему она так делает, мой Артемон? Почему она так делает? Зачем она устраивает нам эти жуткие сцены?
Она меня не любит? Ну хорошо, пусть не любит. Я вообще сомневаюсь, что она способна любить кого-то, кроме себя. Но тогдазачем я ей? Всё, что ей было нужно, я уже сделал. Даже предал своего хозяина, который был ко мне добр. После этого хоть сколько-нибудь уважающий себя овчар или сенбернар должен издохнуть от тоски и презрения к себе. К счастью, я пудель и интеллигентэти два обстоятельства облегчают тягостные переживания, связанные с предательством. Но и я пал духом, да, мой дорогой друг, я был на грани. Она, Мальвина, меня спасла, она мне не позволила предаться резиньяции и гипотимии. Помнишь, как она сидела у нашей постели, когда нам было так плохо. Заставляла есть. Давала собой дышать (вот тогда-то я на неё и подсел окончательно). Обнимала. Не слезала с меня. Как вспомнюсердце через спину выпрыгивает.
Помнишь? Помнишь? Ах да, из тебя это всё уже давно выветрилось.
Всё-таки я ей нужен, да, нужен. Пусть не как любимый мужчина, не как равный партнёр, или хотя бы достойный собеседник. Нокак охранник, слуга, телохранитель. Постельная игрушка, в конце-то концов. Почему же тогда она регулярно вытирает об меня ноги?
Ведь я хорошая постельная игрушка. Правда ведь? А всё почему? Во-первых, я всегда знаю, что ей нужно: достаточно глубокого вдоха. А в-третьих, у меня такой замечательный инструмент. В-третьих, ибо их два. Потому что мой язык не уступает пенису, а в чём-то и превосходит. О, какой куни я ей делаю, какой куни! Любая самка отдала бы всю себя и ещё накормила бы меня мясом с собственных ляжек за такой куни. Я могу вылизывать её вечно, читая её изнутри, как книгу, полную горячих ароматов. Я устраивают ей серию взрывных оргазмов или часами не даю кончить, покуда она, в полном уже изнеможении, сама не истечёт сладкими струйками. Я могу вознести её и низвергнуть, я могу быть её господином в нижайшем рабстве, я владею ей, пока она обладает мнойпока не устанут или её лепестки, или мой. Обычно мой розовый шершавый лепесток сдаётся последним. Язык хищникаон утомляется не скоро.