«Нет вечных истин, писал Шпенглер. Каждая философия есть выражение своего и только своего времени, и нет двух эпох, которые имели бы одинаковые философские устремления, если только мы говорим о настоящей философии, а не о каких-нибудь академических общих местах касательно форм суждения или категорий чувств Непреходящесть мыслей есть иллюзия. Суть в том, какой человек нашел в них свой образ». Нет истины как таковой, перед роющим вслепую кротом нет ни указателей, ни внешней силы, гонящей его в определенном направлении. И вместе с тем, было бы ошибкой говорить, что его деятельность случайна и лишена всякого, в том числе исторического, смысла. Крот всегда сообразуется с горизонтом почвы, ее геологическим сложением, ее податливостью, режимом увлажнения, способностью прокормить его и т. п. Философский кротне исключение: он ведь тоже всегда действует в конкретном историческом горизонте, а не в условном пространстве абстрактных идей, его возможности, устремления и интересы определяются современным ему состоянием общественной мысли и знания о мире, ему приходится сообразоваться с порой не слишком благоприятной для его занятий реальностью, искать социальную нишу, которая позволила бы ему выжить и т. д. Все это формирует не просто, как сказали бы феноменологии, его жизненный мир, а тот мир, в котором ему надлежит узнать себя. А это и есть предмет настоящей книги: то, как философ узнает себя в конкретной современности.
И тем не менее, даже самая релятивистская история философии разделяет гегелевское убеждение в том, что «наша философия может обрести существование лишь в связи с предшествующей и с необходимостью из нее вытекает; ход истории показывает нам не становление чуждых нам вещей, а наше становление, становление нашей науки». Поэтому, изучая историю философии, только и можно найти путь к самой философии. Постмодернизм приучил нас к мысли, будто Гегельэто чудище систематического мышления, подкарауливающее всякий не только опирающийся на историю, но и вообще всякий достаточно пространный дискурс и готовое проглотить неосторожного исследователя, увлекшегося возможностью систематически описать историю мысли. Такое представление возникло, конечно же, не на пустом месте, и опасности гегельянства всем известны. Но так ли уж непременно нужно принимать заодно с блестящим стилем Гегеля-историка философии его систему, как настаивает он сам? Конечно, если принимать первое, отказываясь от второго, мы впадем в эклектизм. Но так ли уж это плохо? И разве выгоды от такого предприятия не сулят покрыть убытки?
Весьма значимой оказывается для нас установка Карла Ясперса, который сформулировал и прояснил формулу «философия есть история философии»:
Подобно тому как во времени исторически проявляется то, что не может быть выделено как устойчивое бытие само по себе, в философствовании становится очевидным то, что в качестве философии является преходящим явлением в работе мысли. Поэтому на вопрос, есть ли у истории философии какая-либо цель, в коей она найдет свое завершение, ответом будет: нет, ведь история философии могла бы обладать конечной целью только ошибочно и для такого философа, который рассматривает себя самого в качестве ее завершения, в котором содержалось бы все, что только существовало ранее, и была бы достигнута окончательная истина. Но на самом деле вообще нельзя знать никакой цели, скорее, вечное присутствие в каждый момент времени является целью; философия изначально и в любое время обладает всей истиной и в любой момент остается чем-то историческим, тем, чего еще нет, чем-то открытым.
Несмотря на отказ от прямолинейного гегельянства, эта программа все еще является совершенно метафизической, поэтому для наших целей она едва ли годится без оговорок. Однако здесь же, в этой Ясперсовой метафизике, есть то, что позволяет уйти от наивной метафизики от ее противоположностиисторизации. Ведь «история, пишет Ясперс, существует одновременно с историей истории», а «история философии с самого начала была одновременно и историей истории философии». Памятование истории философии о собственной историивот тот момент, где философия видит себя. Он-то и станет предметом настоящей книги. Философия и есть история философии («мышление решительным образом удается только в отношении к другой мысли, которую оно усваивает или отвергает»), история же философии должна мыслить собственную историчность.
Само собой, возникает вопрос о принципах отбора текстов. И здесь мы не придумали ничего умнее, как последовать примеру персонажа «Хазарского словаря» М. Павича, который «больше всего любит читать на холоде, в одной рубахе, дрожа всем телом, и только то из прочитанного, что, несмотря на озноб, овладевает его вниманием, он считает достойным запоминания, и эти места в книге он отмечает». Наверное, этот подход более или менее условно можно назвать деконструктивистским, хотя «чтение на холоде», само собой, в нашем случае не нужно понимать буквально. Тем не менее, такая практика представляется нам весьма продуктивной. Однако нужно опасаться множества подводных камней, детальную карту которых предложил все тот же Ясперс:
Зачем мы занимаемся историей философии? Это можно было бы делать из интереса к курьезам, желая узнать историю человеческих заблуждений; или исходя из мнимого проникновения в психологически-социологическую необходимость: стремясь понять преодолеваемые ступени человеческого развития, первые шаги науки, странные связи, благодаря которым из ошибочного произошло понимание правильного; или из склонности к роскоши человеческого духа: знакомясь с праздной игрой, чтобы заполнить свой досуг; или из лишенной мысли педантичности, которая регистрирует все фактическое: когда все, что с какой-либо точки зрения можно назвать философией, хотят записать в бесконечную энциклопедию фактов духовной истории.
Но такие и им подобные мотивы недостаточны, и они уже включают некое понимание философии, которое сводится к отрицанию ее существа. Они показывают, что достаточным основанием для существенного занятия историей философии может быть только само философствование. Это занятие только тогда осмысленно, когда мы сами изначально затронуты теми вопросами и ответами, которые встречают нас в истории. Без этого мы получили бы только пустые, а именно внешние знания из чего-то только наличествовавшего, не имеющего к нам никакого отношения. Или же мы в отрицании философии имели бы дело лишь с неким остатком философии, некой негативной философией, которая находила удовольствие в том, чтобы затеять с философскими мыслями издевательски веселую игру, в которой исчез бы их подлинный смысл, а скелеты мертвых тел служили бы чем-то вроде мячей для игры или палками для потасовки.
История философии означает нечто существенное только для самого философствования, которое родственно истоку своих исторических обликов и живо во взгляде на них. Мы хотим усвоить в ней то, что подгоняет нас в нашем собственном философствовании, мы хотим теперь, в настоящее время, испытать то, что вечно по своему существу, но является всегда только исторически, в своем особенном облике. Мы понимаем сами себя благодаря тому, что понимаем историю. Мы обретаем мужество благодаря имеющимся у нас примерам. Мы смиряемся, когда видим, как великое гибнет, остается изолированным, в конечном счете персональным и однократным. Мы ведем внутренний диалог с историей прошлого и расширяем современность на тысячелетия. Они не закончены для нас, но каждое, внося свою лепту, участвует в том, что продолжает жить дальше, вновь оживает, забывается, участвует в том, что окрыляет нас или оставляет равнодушными.
Действительно, возиться с текстами в поисках курьезоввеликое искушение. При этом никак нельзя сказать, что это не связано с историей философии. Ведь история философии не знает центрального и маргинального. В текстах философов нельзя выделять какие-то «основные» мысли, отбрасывая весь остальной (основной) массив текста как бедный содержанием и потому ненужный шлак. Эдак мы рискуем оказаться в положении музилевского генерала, требующего вызвать самого старшего библиотекаря, который должен предъявить ему самую главную книгу в своей библиотеке и указать в ней самый главный абзац. Для историка философии весь поистине необъятный корпус существующих на сегодняшний день текстов имеет равное значение. Встречая в этом безбрежном море забавные казусы и невольное остроумие, можно насобирать великолепную коллекцию кунштюков. Это занятие, помимо приятности времяпрепровождения, позволит многое узнать о философах, а потому вовсе не бессмысленно, хотя, конечно, не стоит основывать на нем собственное понимание философии как таковой.