Толпы посадских — сходились отовсюду. Забыться в восторгах и песнях, уйти от будней, от ярма жизни. Вспомнить молодость, тряхнуть стариной — кто этим не бредил?
В Духову пятницу было так: навстречу злыдоте, из-за ширмы вышла Неонила — вся в черном. Под покрывалом ночи все замерло. Но Неонила зажгла огни. И затрепетал, засокотал дух…
В дом вваливались кузнецы-молотобойцы, бобыли, грабари, дровосеки, каменотесы, побирайлы, что день-деньской по деревням и лесам шатались, работали, жгли, мучили, а все, чтоб муки от духа принять. Мужики язвили их — отреченным светом, лютыми своими любжами — пытками, не радостью.
А за престолом в нуде и страхоте бились духини со спутанными мокрыми волосами и мутными глазами, круша бородачей-мужиков.
И мужики емко подхватывали их, изомлевших на перегиб. Несли к тяжелому дубовому кресту. Распинали каждую на кресте, прикручивая распростертые руки и ноги едкой мокрой веревкой. Целовали, мучили пропятую в кровь. Носились вкруг креста, гудя и свистя.
И в сердцах пробуждались змеи ночи. Сосали сердца… Ярил дух… В духе ж, яром и диком, мужики отыскивали Неонилу, духиню Феофана, сладкую и крепкую, как яд. Прикрутив, полосовали ее прутьями.
…Отара затихла. Но, увидев, как встрепенулась Неонила на кресте в диком выгибе, мужики, сбивая друг друга с ног, ярым кинулись на нее шквалом. Припали к розовым горячим ее щекам, к алому вишневому рту, к глазам, мутно-синим, задернутым сумраком страсти. Лютее лютого был им поцелуй Неонилы — змеиный поцелуй ненависти. И тогда они, рассвирепев, темным, лесным залились кличем.
И в дом, заслышав клич, врывались шнырявшие под окнами бродяги, нищие. Жадно тянулись остервенелыми трясущимися к Неониле руками. Неонила же извивалась, как язык огня меж сухих деревьев, то открывая мутные зрачки, то закрывая. Билась на кресте под ненасытными взорами. Терлась мокрыми, прилипшими к вискам золотыми кудряшками о волосатые груди и плечи мужиков. Дико ярилась:
— Пропала я… Мучьте меня, черти. Все равно мне теперь смерть!.. Боли хочу! Ой, да тяжко ж мне!.. И-их!.. лютуйте!.. Знаете меня, хто я?.. Ох, веселиться люблю я, вот что, земляки!.. Помните меня, хто я?
Неонилы ли, веселой яровухи-полонянки, не знать? Ее ли ласк, любж и присух не помнить? Кто не припадал больно и страстно к знойной ее, ландышевой груди, к сладким вишневым устам?
Щедро разбрасывала она пригоршни радости, страсти и хмеля, бродя по полям со зверями, ветрами и парнями. Опаивала, веселая, степных бродяг-милаков брагой, поцелуями!.. Да подвернулся откуда-то Андрон, красно-бородый, кремневый, колдун, — перекрутил ее с собой. Кабы не Феофан, подоспевший со своей злыдотой, увел бы ее колдун батрачкой в гедеоновский двор!..
А теперь она, полоненная загадочной тяготой, веселится и мечется в диком огне, и распинает себя на кресте страсти.
Вваливались в келью ночлежники с обротями и зипунами, вихрастые обгорелые подпаски. Хищно зарясь на обессилевшую, хмельную от мук, ломаемую судорогами алую Неонилу, загорались больным огнем… Карабкались через груды тел к ней на крест и верещали, точно щенки:
— Не гони, тетенька!.. Голубушка!.. Мы ничего!.. Мы так!.. Тетенька!..
Надвигалась гроза. Все пали ниц. И опять орда замерла. Притаилась в тишине.
Перед аналоем, в огне свеч и лампад, молниевзорный стоял Феофан. Молча глядел на тяжкую злыдоту, откинув черную, с искрами седины, тучу волос.
* * *
Когда Неонила, умлевшая, ярая, раскрутив себе руки, взошла на отверженный престол, под отреченные картины, и олютелая злыдота, пав перед ней ниц, протяжное что-то завыла, в келью, под вой, визг и регот толпы вошла Мария.