Мол, в Совдепии мрак, лагеря, тиран-параноик и могильная тишина; за кордоном же царство свободы, дышится полной грудью, и изгнанники все как братья, и мысли токмо о грядущей счастливой России, и все расчудесно, за вычетом разве что мелких бытовых проблем Но так изгнанники не жили они жили иначе.
Так с умильными взорами, с благостными чаепитиями на фоне бельведеров, откуда видно Москву, живут только в утопиях, прекраснодушных или злонамеренных.
А жизнь беженцев была сложна, далека от идиллии, и многие, в их числе и Наживин, испытали ее своеобразные прелести, что называется, на собственной шкуре. Подразумеваем не эмигрантский быт во всех его подлых проявлениях подразумеваем духовный климат Зарубежной России, идеологическую атмосферу в тех кругах, которые принято величать элитными.
На означенную тему должно писать целые книги, много книг так важна и сложна данная проблема. Есть надежда, что когда-нибудь подобные объективные исследования будут созданы. Пока же их нет, и мы ограничимся несколькими фразами, в которых, как представляется, сформулируем главное.
Русская пореволюционная эмиграция являла собою державу в миниатюре, своего рода «нащокинский домик», и была сколком со старой ушедшей России. В сем «домике» сосредоточились многие достоинства минувшего, здоровые традиции и нравы, но поселились и пережитки прошлого былые имперские изъяны, дурные человеческие обычаи. Замкнутый мир а таковым и была всегда Зарубежная Россия склонен к гиперболам, к неизбежному и чрезмерному обострению всяческих коллизий. То, что некогда существовало и подчас почти не замечалось на родине, средь бескрайних природных и политических ландшафтов, здесь, на чужбине, в условиях невероятной узости и плотности жизненного и интеллектуального пространства, приобрело характер всевластной силы, жестко регламентирующей каждый шаг, всякое слово, любой творческий жест. Такой силой, утвердившей свое господство во всех регионах русского рассеяния, была, к сожалению, партийность.
Именно принадлежность к тому или иному политическому движению, направлению, кружку и т. д. определяла чаще всего судьбу человека, в том числе и человека творческого. Удалось ему, пусть даже скрепя сердце, внутренне чертыхаясь, прилепиться к некоей «партии», заявил он о случившемся публично или намекнул значительному лицу, поприсутствовал на собрании и пожал руки вождям и партийная пресса услужливо распахивала перед художником свои газетные и журнальные полосы. Не удалось или не захотелось преодолеть себя что ж, ищи другую партию или пеняй на себя. Повторим: в известной степени так было и в России, однако лишь в эмиграции партийный диктат принял тотальные формы. Чуть легче жилось писателям знаменитым, прославившимся еще до эпохи беженства, но и им, живым классикам, то и дело приходилось учитывать навязанные правила, подчиняться коньъюнктурам, интриговать, уповать на идеологическое кумовство. Зато другие, неподчинившиеся, были сурово наказаны. Так травили выдающегося мыслителя Ивана Александровича Ильина, в особенности за его блистательную книгу «О сопротивлении злу силою»; так замолчало целое литературное поколение (Б. Поплавский, В. Варшавский и др.), получившее в итоге печальный титул «незамеченного», поколение, взрастившее в своих рядах плеяду несомненных талантов.
И если теперь взглянуть на ситуацию с Иваном Наживиным именно с этой, партийно-кружковой колокольни, то и причины обструкции, устроенной писателю эмигрантской прессой, становятся вполне осязаемыми. Ведь автор «Распутина» умудрился повести себя так непоследовательно, что восстановил против себя практически все влиятельные политические силы Зарубежной России. Судите сами.
Многим общественным деятелям было не по душе его остаточное толстовство, смутный «крестьянский уклон», публицистические мудрствования о земледелии в посткоммунистической России однако эти теоретические потуги еще могли сойти за чудачества. Прочие же откровения Наживина воспринимались уже в штыки, с нескрываемым раздражением, а то и хуже.
Монархисты, поначалу считавшие писателя «своим», вскоре предали его анафеме: Наживин не раз позволял себе критические реплики о прошлом российского самодержавия, непочтительно отзывался о последнем императоре, царе-мученике Николае II.
Возненавидели «черноземного кулака» и либералы, и их можно тоже понять. В 1930 году Наживин опубликовал в Брюсселе памфлет «Глупость или измена? Открытое письмо Милюкову», где прямо обвинил харизматического Павла Николаевича в «старческом слабоумии». Отметим, что критические стрелы в адрес либерально-демократических кумиров писатель выпускал и до, и после этого возмутительного опуса. Отметим попутно и другое: в руках либералов, бывших по преимуществу одновременно и масонами, сосредоточилось большинство печатных органов Зарубежной России, а в отдельных странах они контролировали почти всю прессу.
Чужим был Наживин и для левых, тех, кто группировался вокруг «Социалистического вестника» и отстаивал постулаты меньшевизма: ведь, несмотря ни на что, писатель горой стоял за монархию, не допускал и возможности парламентаризма в России, отвергал с порога даже самые умеренные социалистические доктрины.
Наконец, чурались Наживина и молодые литераторы, выросшие и вступившие в литературу на чужбине, но в основе этого неприятия лежали разногласия уже эстетические.
Выходило, что всякому лагерю он был чужд по-своему, неприемлем особенным манером, но со временем возникла и общая причина для негодования всех партий. В мировоззренческом сумбуре Наживина постепенно выявилось и выдвинулось на заметное место причудливое сменовеховство. С некоторых пор он, непримиримый прежде враг большевиков, стал более сдержанно относиться к произошедшим на родине переменам. Наживин вступил в переписку с советскими консульствами в Париже и Брюсселе, обратился в одном из романов («Неглубокоуважаемые») даже к самому И.В. Сталину, во всеуслышание заявил о том, что не собирается предавать эмиграцию, но готов оказывать посильную помощь и Советской России, предлагал к изданию 40-томное собрание своих сочинений и заранее соглашался на необходимые купюры, и в довершение всего сочинил заявление с просьбой о восстановлении советского гражданства. Безусловно, одним из побудительных мотивов, толкнувших Наживина на решительный шаг, было разочарование в эмигрантской действительности, разочарование и отчаяние, охватившее писателя вследствие непрекращающихся преследований в русской заграничной прессе. «Самая заветная теперь мечта моя это глухая дыра, где можно спрятаться вдали от всего, откуда открываются такие русские дали» такие и подобные им мысли не раз прорывались на страницы его произведений в последние годы жизни. Роман с большевиками в итоге кончился ничем, зато недруги Наживина снова всласть отвели душу. Вот типичный газетный образчик: «В Брюсселе живет один писатель, автор многочисленных романов типа вагонного чтения. Сменив за свою жизнь несколько раз убеждения, как змея шкурку, в зависимости от сезона, этот господин занимается изданием своих пасквильных брошюр, в которых ругает всех и все». Так писал «Русский еженедельник в Бельгии» в мае 1933 года, так же, с пассажами о пресмыкающихся, а то и похлеще, изъяснялись прочие издания; дошло до того, что правнук нашего великого поэт, А.Н. Пушкин, в своем открытом письме даже пожелал «всемирно известному писателю» не более и не менее как «скорейшей смерти».
«И все оподлели, и все обессилели, сокрушался Наживин. Будущее наше мучительно и мрачно» Почти в полном одиночестве пришлось ему доживать свой век, находя единственное утешение за письменным столом, в непрекращающихся трудах. Своим талантам писатель, что бы о нем ни говорили, знал цену; недаром однажды признался: «Я штучка маленькая, знаю за 50 лет жизни очень мало» Показательно, что эти искренние строки написаны в период наивысшего взлета, в те годы, когда весь западный мир восторгался его «Распутиным». Не всякому бумагомарателю достанет мужества на столь трезвую самооценку.
Вот такой жизненный удел, такая литературная судьба в контексте крайне противоречивой и драматичной судьбы эмигрантской литературы