Дмитрий Николаевич Голубков - Пленный ирокезец стр 3.

Шрифт
Фон

Он решил покупать картины и статуи. Старенький эмигрант-француз, ломая язык, объяснял сюжеты приобретенных полотен, рассказывал жизнеописания знаменитых итальянских живописцев. Струйский слушал, грызя ногти и прихлебывая из пузатого жбана с серебряной оковкой пиво. Превозмогая зевоту, пялился он на картины, привозимые из обеих столиц и скупаемые у окрестных помещиков.

Вскорости ему прискучило это занятие. Француз, осмелевший в именье доморощенного мецената, стал утаивать значительные суммы из отпускаемых барином денег, был высечен на конюшне и с позором выдворен из усадьбы. Картины же, кроме тех, которые были голенькие, Струйский частью сбыл за бесценок приятелю отца князю Долгорукому, а остальные велел снесть в контору.

Прознав, что муж Груни, мещанин Иван Полежаев, отбыл на несколько дней в Пензу, барин послал в Саранск верного Михайлу с приказом привезти бывшую полюбовницу.

Михайла Вольнов поклонился ей с насмешливой почтительностью и объявил, что велено звать по делам будущего наследника. Свекровь блеснула пристальным бельмом, но промолчала. Груня, вспыхнув, наклонилась к колыбельке спящего Сашеньки, перекрестила его и вышла с камердинером барина за ворота. Во всю дорогу они не перемолвились ни словечком.

Ранний осенний вечер застлал округу плотной белой мглой. Речка в темных зарослях ольшаника обозначалась извилистой лентою белого пара. Дома деревушки кое-где протыкали туман рогатыми кровлями и темными шестами стожар. Ни одно оконце не светилось над речкою. Покоем и мягкой дремой дышала деревня, и Груня вздохнула, с печальным наслажденьем отдавая сердце полузабытой деревенской тишине, дышащей запахами животного тепла и картофельной ботвы.

Но барские хоромы сверкали огнями в оба этажа — как храм, в котором идет всенощная. Даже над крыльцом горели, треща и брызгаясь искрами, плошки, полные гарного масла. Долгуши и рыдваны теснились у подъезда. Визг, хохот, перебор балалаек и гулкий звон бубнов неслись из дверей и окон первого этажа.

Истинный содом творился тут! В клубах табачного дыма, задевая головами низкую, чадящую оплывшими свечами люстру, сновали дворовые, пронося блюда с кушаньями и кувшины с напитками. За огромными, сдвинутыми столами сидели какие-то господа — кто в архалуке, кто в расстегнутом фраке, а кто и в одной рубашке. С полдюжины девиц, набеленных и насурмленных, с неестественно алыми губами, громко смеялись, обнимаясь со своими соседями; одна, в шляпке с перьями марабу, уже немолодая, вскочила на стул и, размахивая зонтиком, завопила не по-русски какие-то куплеты. Багровый, плешивый дворянин рвал на груди венгерку с черными снурками и ревел:

— Виват! Фора!

Золотоволосая девка в длинной шелковой рубахе с голыми жирными плечами вынеслась на середину залы и пошла, воздев над головой руку на манер греческой статуи. Леонтий, дико блеснув черными запухшими глазами, рванулся к плясунье, попытался пройтись в присядку, но упал под общий смех гостей. Он тотчас вскочил, грозно озираясь. Все смолкло: девка испуганно вильнула за спину дворянина в растерзанной венгерке… Только теперь Струйский заметил Груню, жавшуюся к дверному косяку.

— А-а… — забормотал он. — Любовь моя сладкая… — И, простерев руки, шагнул к ней. Она в ужасе отшатнулась.

Барин остановился, нахмурясь.

— Так вот как ты меня… За стол ее! — скомандовал он.

Ее усадили рядом с пузатым приказным в расстегнутом вицмундире. Чиновник налил ей вина, заставил выпить. Она с отвращением осушила бокал. Грудь, полная молока, томилась; Груня задыхалась. «Как там Сашенька? — тоскливо подумалось ей. — Кормить пора…»

— А полненькая, — нежно хихикал чиновник, поглаживая ее коленку. — Ну, не фуфлыжничай, экая стропотная. Гляди, барыня какая…

— Груш-ша! — грянул хозяин. — Не противься! Целуй его! В морду, в морду целуй!

Хохот и восторженный визг раздались со всех сторон. Она вышла из-за стола и тронулась было к дверям, но пошатнулась и упала на руки подскочившего Михайлы.

— Отправить домой! — хмуро приказал Струйский. — А мальчонку привезть. Как от груди отымут — ко мне.

Муж, прознав о ночной поездке на бальный вечер к барину, жестоко ее избил. Во хмелю и гневе он вырвал из киота иконы и порубил их топором. Сашенька, пуская ртом пузыри, бессмысленно улыбался и вздрагивал. Полежаев, пьяно раскачиваясь, склонился над малышом.

— Ишь, пащенок, — пробормотал он. — Позорушко мой. Чадушко несуразное…

И, уронив косматую голову на край шатнувшейся зыбки, глухо зарыдал.

На четвертом году Сашу свезли в именье тайного его отца и отдали на воспитанье к Михайле Вольнову. Михайла был мужик степенный, грамотный, но, как выражались деревенские, чмутный: какая-то смута, муть тяжко плескалась по дну его души. Барина он и ненавидел, и обожал: барин был единственной его заступой от мужиков, презиравших верного хозяйского пса. Желая потрафить Струйскому, он терпеливо показывал смышленому мальцу картинки и буквы, учил азбуке по залистанному псалтырю, играл на балалайке… Временами в нем просыпалась застарелая обида: едко прищемляя зубами рассеченную когда-то барчуком губу, он говорил:

— А есть еще такая баечка… Забожись, что папеньке не расскажешь!

— Не скажу…

И Михайла рассказывал, со смаком, по слогам произнося похабные слова, и, посмеиваясь, проверял, правильно ли запомнил мальчонок. Вполголоса под балалайку напевал он летними вечерами, когда в лакейской никого не было, срамные куплеты, а однажды, когда Саше шел уже десятый год, подвел его задами к бане, где мылась молодая солдатка, подсадил себе на закорки, — и Сашка, ткнувшись носом в затянутое слюдой оконце, увидел ее всю, крепкую, с розовыми коленками и мраморно сверкающими белыми грудями, из которых коричневатыми звездочками смотрели вздернутые соски… Молодка, словно учуяв на себе чей-то жадный взгляд, черпнула из бадьи кипятку и кинула на раскаленную каменку. Плотное облако пара окутало и спрятало женщину.

И весь этот вечер посвящал Михайла своего питомца в жуткие и сладкие секреты, от которых всю ночь снились стыдные, дикие сны и падало, обмирая, сердце.

Иногда его допускали в барский дом. Он украдкой пробирался в кабинет Леонтия Николаича и рылся в книжках, беспорядочно наваленных в запыленном углу. Ему особенно понравились две: одна, без начала и конца, рассказывала об американских индейцах, гуронах и ирокезцах, кои славились воинскими доблестями и нечеловеческим терпеньем. Другая — поэма Василия Майкова «Раздраженный Вакх» — в плавных стихах повествовала о нескромных приключеньях ямщика Елеськи, пьяницы, драчуна и женолюба. На титле было набрано крупными литерами: «Книга сия отпечатана в собственной вольной типографии Николая Струйского».

Михайла Вольнов гордился успехами своего воспитанника.

— Мой-то, — хвастался он перед дворней, — ученый будет. Особого ума человек.

Однажды Сашка спросил, сердито раздувая ноздри:

— Почто я — твой? У меня отец в Саранске живет. Мы — Полежаевы.

— Нет-с, — Михайла был хмелен, и как всегда во хмелю, самолюбиво упрям. — Нет-с. Полежаев — это тебе только прозванье. Никакой ты не Полежаев.

— Врешь, холоп! — звонко крикнул Сашка.

Вольнов высек мальчишку. Сашка кричал, кусая руки истязателя.

— Убегу! Все Левонтию Николаичу расскажу! Все, все, все!

Испуганный Вольнов насилу успокоил его. А утром, сев у него в ногах на кончике топчана, под великим секретом открыл, что Сашкин родитель не кто иной, как сам господин Струйский.

— Ничего, бог даст, папенька усыновят вас и станете законную фамиль носить, — посулился Михайла. — Всенепременно усыновят. Братец их, Юрий Николаич, усыновили Митеньку, и ваш папенька вас усыновят-с…

Сашка слушал, выставив из-под одеяла темноволосую голову, и молчал. Смутно, как из набегавшего сна, вспоминалось белое, большеглазое лицо матери, ее тихое пенье. Он хотел что-то сказать, но рыдание сдавило глотку, плечи судорожно затряслись.

— Да полно тебе… Ишь, неженный, — бормотал Михайла, неумело гладя мальчишку по затылку.

— Уйди, холоп! — яростно крикнул тот, вцепляясь отросшими ногтями в руку лакея.

— Отчепись, змееныш. Чертово семя, отчепись, — пугливо посмеиваясь, усовещивал Михайла. — Ишь, чертово семя…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке