Дмитрий Николаевич Голубков - Пленный ирокезец стр 13.

Шрифт
Фон

— Господи… Да как же это… Да что же это… — вздыхая, лепетал время от времени министр, но шепот этот лишь подстрекал азарт Сашки. Государь не прерывал: возможно, ему по душе пришлась молодая удаль студенческой буффонады. Особо непристойные слова Сашка или выпускал, или, импровизируя с лету, заменял более удобными для произношенья:

Веселье наглое играет

В его закатистых глазах,

И сквернословие летает

На пылких юноши устах…

Кричит… Пунш плещет, брызжет пиво;

Графины, рюмки дребезжат!

И вкруг гуляки молчаливо

Рои трактирщиков стоят…

Махнул — и бубны зазвучали,

Как гром по тучам прокатил,

И крик цыганской «Черной шали»

Трактира своды огласил;

И дикий вопль и восклицанья

Согласны с пылкою душой,

И пал студент в очарованьи

На перси девы молодой…

Николай любил музыку, ценил хорошее пение и сам недурно певал в домашнем кругу довольно обработанным баритоном. Случилось ему в юности сочинить два-три стихотворных французских экспромта, и его уверили, что он, несомненно, врожденный ценитель прекрасного. Последнее время он все более утверждался в мысли, что он un génie manquéискусства, что душа его создана для гармонических созвучий, и утешался другой мыслию, не менее лестной: что отечество, волнуемое подпольными смутами и прямыми, хоть и скоро удушаемыми, бунтами, нуждается более в твердой власти, в сильном офицерском окрике, нежели в сладкозвучных руладах лирических.

Существовал Пушкин, человек неблагонадежный, но даровитый, с хорошим слогом, отличающимся плавностью и легкостью. Стихи нового сочинителя дышали явной энергией, но были варварски грубы, худо отделаны. Неряшливые рифмы и простонародные обороты этого неопрятного творения резали музыкальный слух императора. К тому же иные места представлялись совершенно возмутительными — крамольней пушкинских! Это был явно рылеевский заквас; это надлежало остановить.

Хорош философ был Сенека,

Еще умней — Платон мудрец.

Но через два или три века

Они, ей-ей, не образец.

И в тех и в новых шарлатанах

Лишь скарб нелепостей одних.

Да и весь свет наш на обманах

Или духовных, иль мирских,—

во весь опор гнал Сашка.

Он их терпеть не мог до смерти, И в метафизику его Никто: ни ангелы, ни черти, Ни обе книги1, ничего Ни так, ни этак не входили, И как ученый муж Платон Его с Сократом ни учили, Чтобы бессмертью верил он, Он ничему тому не верит: <Все это сказки», — говорит, Своим аршином бога мерит И в церковь гроша не дарит.

— Достаточно, — остановил император.

Сашка осмелился взглянуть на него. Взор государя был светло-пронзающ, женственные губы улыбались любезно и выжидательно.

— Сочинение любопытное, — молвил царь. — Стих живой — следственно, талантливый… Какого поведенья студент Полежаев? — обратился он к Шишкову.

— Пре-во-сходнейшего, ваше величество, — с чувством отвечал старик, старательно вытягиваясь и силясь удержать дрожь в коленках.

Николай приблизился к Полежаеву, положил руку ему на плечо.

— Бравый солдат. Что ж, послужи…

«В канцелярию бумаги переписывать», — тускло мелькнуло в Сашкиной голове.

— По-слу-жи, — чеканно и задумчиво повторил император. — Солдатская служба очищает и возвышает душу не хуже философии и поэзии.

Сашка качнулся, с ужасом глядя в спокойно-любезное лицо Николая Павловича.

— Я даю тебе средство очиститься, — ласково заключил государь и наклонился. Холодные его губы коснулись пылающего Сашкиного лба. — Ступай. Ежели я о тебе забуду — можешь мне писать.

Царь четко повернулся на каблуках и прошагал к бюро.

— Ангел, а не человек, — прошептал Шишков, утирая платком лицо, сияющее слезами умиленья. — Как и покойный брат — сущий ангел во плоти.

9

Сквозь затянутое бычьим пузырем окно избы едва сочился бескровный осенний рассвет. Земляной пол был влажен и холоден. Крупная мышь бесстрашно шебарши-лась в лукошке с выброшенными черновиками. Фельдфебель Вахрамеев ворчал благодушно:

— Бога все гневишь, на судьбу жалишься. Нешто это наказание? Ты государя огорчил, а он тебя в ундеры поставил. Ты начальник, ротный тебе руку подает. Потопал бы в солдатиках в простых лет двадцать, так спознал бы. Государь милостив, господь его борони.

Вполуха слушая ворчбу пожилого служаки, он перебелял новое стихотворенье:

Не расцвел — и отцвел

В утре пасмурных дней;

Что любил, в том нашел

Гибель жизни моей.

Изменила судьба…

— Полно глаза-то слепить, — бубнил фельдфебель. — Слышь, коронацию расскажу. Праздник, значит, агромадный…

В третий раз принимался Вахрамеев рассказывать о счастии своем. Когда полк стоял на Хорошевском поле под Москвой, Вахрамеев был отпущен в Белокаменную, пробрался в Кремль и созерцал все подробности великого торжества.

— Народушку-то — тьмы-тьмущие стояли… От Красного крыльца меж соборами к Ивановской колокольне галдареи поставлены, пурпурным сукном внутри обиты… — Вахрамеев услажденно цокнул языком. — Благородные, значит, в ложах и на галдарее, а черный народ округ стоит. Купола-то горят, ровно золотые… Ждем, значит. Три часа выхода ждали, а не притомились — ну ни эстолько! — Он показал кончик обкуренного мизинца. — Потому как красота, благость божия. Тут, значит, в звоны ударили. Загудело все, мать-земля задрожала, а мы все охнули… Анпиратрица идет, вдова, значит. Над ей балдахин проносят, придворные, сталоть, грахы, их сиятельства. На ей робочка-то из глазету белого, башмачки серебрины на высоких кублучках…

Полежаев опустил голову, тяжело задумался. Вспомнилось кощунственное молебствие в Кремле, весь тот суматошный и страшный день, весь безумный год, черным облаком пронесшийся над головою…

— А вослед митрополиты, сам Филарет преподобный, батюшка премудрый… — Вахрамеев набожно перекрестился.

— Фигляр, — процедил Полежаев, едко усмехнувшись. — Актер в подряснике.

— Хто? Што?

— Так. Не о тебе.

— Анпиратор-то — красавчик! Чистый Егорий Победоносец. И ростом взял, и пригожестью. Лик светлый, румяный, глазыньки ясные, быстрые. Голос — труба крепкая.

— Весьма верный портрет, — зевнув, заметил Полежаев.

— А коды анпиратрица и великий князь Кистантин Палыч пред ним на коленки, значит, опустилися, а он молитву за народ русский творил, — так его величество воз… возрыдал!

Вахрамеев, дойдя до этого места, сам начинал содрогаться всем своим дюжим, угластым составом; по его темным морщинистым щекам текли медленные струйки, а жесткая щеточка серо-седых усов свирепо ежилась и топорщилась. Он презирал себя за бабью слабость, но слишком велико было чувство.

«Боже мой, — размышлял Полежаев, пристально наблюдая за своим невольным сожителем, — боже мой! Этот несчастный едва ль не четверть века отбарабанил в солдатской службе. Наказан фухтелями , сечен розгами, мечен вражьими пулями в разбойничью чухонскую кампанию седьмого года… Полжизни в муштре, в несправедливости… Били-били тебя, Вахрамеев, а уму не научили, последний выбили. Брата родного шпицрутенами засекли, сам ты рассказывал; жену барыня, колотовка злая, со свету сжила. И все как с гуся вода. А все эти беды случились при благословенном Александре: он человеколюбцем слыл. Что-то еще покажет тебе и другим солдатикам новый «анпиратор», коего ты обожаешь и чтишь пуще отца родного! За него ты готов мученический венец принять. Эх, бедная голова, бедный страдалец! Тем более бедный, что нимало ты не сознаешь, что страдаешь. «Солдатское дело такое: часом с квасом, а порою — с водою…» И таких, как ты, — сотни, тысячи, многие тысячи, тьмы-тьмущие народушку…»

Он горько качнул головой и опять склонился над тетрадкой.

Изменила судьба…

Навсегда решена

С самовластьем борьба,

И родная страна

Палачу отдана…

— Плакал анпиратор, как ребенок малый, — продолжал старый солдат. — Да кинь ты писанья свои, слышь! — внезапно свирепея, крикнул он. — Пишут тут… Мало написал, что государя огорчил… Я ему про анпиратора, а он…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке