Уильям Стайрон - Самоубийственная гонка. Зримая тьма стр 5.

Шрифт
Фон

— Вот, комендор, это он, — пояснил Малкейхи.

Блэнкеншип сел, выпроводил Малкейхи и посмотрел заключенному прямо в глаза.

— Фамилия? — спросил он.

— Макфи.

Блэнкеншип отреагировал не сразу, поскольку арестант показался ему смутно знакомым — он определенно видел эти черты раньше. Странно, что запомнил: обычно лица заключенных представлялись ему однообразными бесцветными заготовками, на которые налеплены одинаковой формы пластилиновые рты, носы и уши. Еще удивительнее было выражение этого лица: на первый взгляд такое же, как у всех бледных, укрытых от солнца узников, но в нем угадывалось нечто неуловимо и незабываемо особенное — может быть, интеллект? И тут Блэнкеншип вспомнил: лицо выплыло к нему из облака сигаретного дыма и взрывов смеха; одновременно вспомнился голос («Виски, сэр?») — слишком честный, чтобы расслышать в нем издевку, но все же с легким налетом насмешки, и едва заметная улыбка, вроде той, что играла на губах у Макфи сейчас, даже не улыбка — усмешка, свидетельствующая о странном внутреннем удовлетворении. Ну конечно! Они встречались месяца три-четыре назад: этот человек был официантом на вечеринке у полковника, единственной, на которой Блэнкеншипу довелось побывать.

— Послушай, Макфи, — произнес он наконец. — Не знаю, к чему ты привык на приемах у полковника, но здесь, у меня, когда тебя спрашивают, надо называть полное имя, фамилию и номер. И не забывать добавлять «сэр». Понятно? Давай попробуем.

— Макфи, Лоуренс М., 180611.

Последовала пауза, в которой хотя и не присутствовало открытого вызова, все же чудился оскорбительный намек, и «сэр» прозвучало лишь за полсекунды до наступления нестерпимого, критического момента. Это было удивительное нахальство. Блэнкеншип почувствовал, что на него накатывает волна гнева, и причина тому вовсе не поведение заключенного. Нет, здесь, среди двух тысяч бесхребетных и малодушных невежд, такая отчаянная самонадеянность вызывала невольное восхищение. Блэнкеншип по-прежнему не сводил взгляда с арестанта. Лицо молодое, лет двадцать пять — двадцать шесть на вид, с чертами, про которые говорят, что они «резко очерчены», и смелыми голубыми глазами. Без синей тюремной робы Макфи вполне мог сойти за звезду студенческого футбола: он был высок, широк в плечах и, даже стоя по стойке «смирно», сохранял расслабленную, надменную грацию профессионального спортсмена.

— В чем дело, Макфи? Дежурный сержант жаловался на твое поведение.

— Он бил меня.

— Малкейхи сказал, что ты тут разглагольствовал по поводу плохих условий…

— Это правда, — спокойно ответил Макфи. — Там жутко воняет. Я так и сказал, а этот Урод набросился на меня с кулаками.

Блэнкеншип настолько опешил от такой откровенной дерзости, что встал с места, подошел к Макфи на расстояние фута и присел на край стола.

— Да неужели? Воняет, значит?

Взбешенный, с трудом подбирая слова, Блэнкеншип все же не сорвался на крик, что было совсем не просто, если учесть вскипавшую в груди ярость; больше всего его злила не сама наглость, а хладнокровие и самообладание, с которыми она подавалась. Он стоял так близко к Макфи, что чувствовал его теплое ровное дыхание, и впервые заметил круглый рубец на лбу — должно быть, след от удара Малкейхи. Это было лишь небольшое розовое вздутие и в то же время заметное и обличающее клеймо — крохотный знак и жестокого обращения, и незаконного насилия. Сейчас это давало Макфи легкое, но наглядное преимущество, что только усилило молчаливую ярость Блэнкеншипа.

Он никогда раньше не стоял с заключенным лицом к лицу. Поскольку в таком положении Блэнкеншип чувствовал себя неловко, он, немного поколебавшись, решил сменить тактику.

— Зачем ты устроил драку, Макфи? У тебя была непыльная работа в доме у полковника. А теперь будешь сидеть вместе с остальными бездельниками. Наверное, у тебя отличные характеристики, если тебе дали такую хорошую работу. Чем ты занимался? Служил на флоте?

— Уж лучше бы на флоте.

— Так откуда ты такой взялся?

— Из морской пехоты, — произнес Макфи с едва уловимой горечью и презрением.

Неколебимый и огромный, он двигался с бесившей Блэнкеншипа животной грацией, и с приоткрытых в презрительной улыбке губ слетало теплое дыхание. Комендор не просто злился, он испытывал ледяную дрожь возбуждения, как будто видел в открытом неповиновении личный и чуть ли не физический вызов. У него возникло непреодолимое желание дразнить и провоцировать, хоть это было не в его правилах — с обычными заключенными Блэнкеншип никогда до такого не опускался.

— Ты уже не в морской пехоте, Макфи, — негромко произнес он, — а в тюрьме. Ты зэк. Для тебя это новость?

Какую-то секунду они, не отводя взгляда, смотрели друг другу в глаза.

— Ты грязь. Подонок. Из тебя морпех как из Ширли Темпл. Ты ниже китового дерьма на дне. Слыхал такую поговорку?

Говоря так, он испытывал легкую брезгливость, будто с помощью стандартного набора заезженных оскорблений, вроде тех, какие машинально пускает в ход каждый второй безмозглый сержант на острове, он унижает не Макфи, а самого себя. И произнося их, он видел, как растет и ширится презрение в глазах Макфи, как в них вспыхивают огоньки насмешки. Блэнкеншип остановился и спросил:

— За что ты сюда попал? Дезертировал? Как большинство здешних «патриотов»?

— Так написано в моем личном деле. Но я называю это по-другому.

— И как же?

— Я считаю, что освободился.

— Освободился от чего?

— Может, наконец разрешите мне стать «вольно»? — спросил Макфи.

Это прозвучало не как просьба, а скорее как предложение, настолько наглое и безапелляционное, что Блэнкеншип, не успев даже опомниться, произнес «вольно». Расслабившись, Макфи рассеянно потрогал шишку на лбу и произнес будничным тоном:

— Если во что-то веришь, то дезертируешь. Если ни во что не веришь, это не называется «дезертировать», это называется «освободиться». Именно так я и поступил.

Его голос звучал спокойно и убежденно. В нем не было слезливых нот; этот голос — не интеллигентный, даже не слишком образованный, — несмотря на оскорбительные слова, был голосом здравого смысла. Необъяснимым образом звучавшее в нем превосходство внушило Блэнкеншипу странное, мимолетное уважение, и, возможно как раз из-за этого ярость с новой силой охватила все его существо. Сидя в кресле, Блэнкеншип смотрел на огромное грациозное тело Макфи, налитое небрежной, беззаботной мощью, и чувствовал, как от напряжения цепенеют руки и спина.

— Против корпуса морской пехоты, Макфи, бунтовать нельзя, — произнес он.

— Это кто сказал, что нельзя? Мне впаяли шесть лет, но у меня получилось.

— Возможно, твоя душа по-прежнему принадлежит Господу, но твоя задница принадлежит мне. И Уставу военно-морского флота Соединенных Штатов.

— И что? — хмыкнул Макфи.

— А то, что тебя поимеют дважды. Совесть у тебя есть, Макфи? Даже у последнего подонка есть совесть. А значит, никуда ты не сбежал. Почему ты думаешь, будто освободился, если тебя упекли на шесть лет? И каждую минуту из этих шести лет ты будешь помнить, что, пока ты тут отдыхаешь на нарах, другой бедолага будет за тебя драться и подыхать там, откуда ты слинял. И после этого ты можешь спать спокойно?

Секунду Макфи раскачивался на пятках, небрежно расслабившись, ничего не отвечая. Однако усмешка не исчезла; в глазах, похожих на голубые осколки битого стекла, мерцало презрение. Затем он произнес:

— Semper fidelis. Какие же вы все идиоты. В мирное время вы, кадровые военные, не найдете никакой работы: вас не возьмут даже туалеты мыть.

Блэнкеншип не мог вспомнить, в какой момент он ударил Макфи. Определенно не сразу; позднее в тот вечер, сидя в пустой кают-компании, он готов был поклясться, что они обменялись еще парой фраз. Это он помнил точно, даже когда рассеянно слушал радио, передававшее какую-то танцевальную музыку, и время от времени поднимал глаза на снегопад за окном, бесшумно сыпавший мокрые хлопья на потемневший пролив Лонг-Айленд; его затуманенный виски мозг — он выпил не меньше пинты — тщетно пытался найти хоть какое-то оправдание, способное смягчить давящее чувство вины. Да, сегодня случился побег, из-за этого он злился, потерял контроль над собой, но ведь подобное происходило и раньше, в боевых условиях, и разве это оправдывает такое вопиющее нарушение дисциплины — единственное на его памяти за последние десять лет? А Макфи… Ну что Макфи? Знай раньше Блэнкеншип то, что знает теперь (из личного дела, лежавшего на радиоприемнике, и девяноста страниц убористым шрифтом материалов военного трибунала), это все равно не отменило бы вызывающего поведения и оскорблений, спровоцировавших комендора. Да и откуда ему было знать. Тем не менее факты (благодарность командования, вынесенная «за особые заслуги» на Нью-Джорджии, и два «Пурпурных сердца») и материалы суда (шесть лет за дезертирство, причем максимальный срок — шесть лет — не потому, что судьи не заглянули в его прекрасный послужной список, нет: согласно показаниям офицера военной полиции, который следил за Макфи по всему пути от Сан-Диего до Тампы, при аресте он оказал отчаянное, ожесточенное сопротивление: заблокированный в ресторане, отстреливался из-под прилавка, выпустив в нападавших шесть пуль из револьвера «смит-вессон» двадцать второго калибра (одна пуля оцарапала ухо офицеру ФБР, присоединившемуся к погоне по собственной инициативе, а когда патроны кончились, в ход пошли чайные чашки, бутылки кетчупа и даже его собственные часы) говорили сами за себя. От них нельзя было просто отвернуться, поскольку они придавали проступку Блэнкеншипа, который теперь сидел, хрустя костяшками пальцев в холодной кают-компании, смутный оттенок чего-то постыдного. Нет, даже сейчас Блэнкеншип не испытывал ни малейшего сочувствия к Макфи: тот получил по заслугам. Однако как офицер он четко осознавал, что за подобное нарушение Устава его следует, хотя бы теоретически, отдать под трибунал, а значит, он сам еще хуже Макфи. Последнее дело — пускать в ход кулаки.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке