– Великий князь Иоанн Васильевич, пошли ему Господь доброго здравия на многие лета, жалует тебя, боярышня, золотой шубкой. Охотнички его забрызгали твою шубку грязцой, так вот дозволь снять с тебя мерку. А может, ты предпочтешь объяринную? Сказывай. Жемчугов будет нашито на ней сколько повелишь. Меха будут положены бобровые, а манжеты обшиты лебяжьими пушинками. Дарит тебе Иоанн Васильевич и лебяжьи шкуры, лебедей он сам добыл калеными стрелами.
Вместо того, чтобы рассыпаться в благодарностях за великую милость, Анастасия Романовна спряталась стыдливо за маму, точно за каменную стену.
– Извини, боярыня, Богом данную мне дочку, – отвечала мама, внушительно выдвигая напоказ пожалованную ей гривну. – Ей еще непривычны великокняжеские слова и порядки. Взгляни, как она зарделась! Пойди, моя родненькая, в свою светелку, а я провожу боярыню к княгине. Она у нас все порядки знает.
Посланница, однако, не торопилась пройти в теремок княгини. Она имела поручение поговорить с самой боярышней, так как Семиткин пустил слух, будто бы боярышня косноязычна и не может поддержать беседу.
– Прости, боярыня, что я не знаю, как следует по дворцовым порядкам приветствовать тебя. Мне они неведомы, – выступила Анастасия Романовна. – Однако сердце мне говорит, сколь я обязана милостивому вниманию великого князя. Передай ему, что он осчастливил меня навеки, и если мои молитвы угодны Богу, то я непрестанно буду…
Голос боярышни был чище серебряного колокольчика, а слов у нее нашлось не меньше, чем в любой книге. Семиткин, ставивший тогда капканы всему дому князя Сицкого, был посрамлен. Кажется, он распустил еще слух, что девица слегка горбата, но ее стройная фигура опровергала и эту ложь.
Добросовестная посредница возвратилась из усадьбы с наилучшими вестями. Внешность боярышни, сказывала Турунтай-Похвистнева, как только что распустившийся розовый бутон привлекательности прямо-таки неземной. И душа ее как бы ангельская, а что касается до слов и разума, то речь ее такова, что хоть пиши ее в книжку.
Доложив обо всем виденном Иоанну Васильевичу, посредница добавила: свой глазок – смотрок. Если повелишь, я побываю с боярышней в бане, где всякая правда скажется. Мама ни за что не впустила бы в баню, когда в ней находилась Настя, постороннюю женщину, хотя бы она объявила себя попадьей. В бане-то и изводили злые люди своих недругов. Но боярыня Турунтай-Похвистнева открылась, что она поступает во всем по наказу самого Иоанна Васильевича. И поскольку осмотр невесты в бане входил в порядок смотрин, то мама уступила ей, удостоверившись предварительно своим зорким глазом, что боярыня не несет с собой ни кореньев, ни порошков, ни ладанки с наговоренной солью. Мало того, боярыня, понимавшая, очевидно, беспокойство мамы, прежде чем войти в баню, истово перекрестилась. Баня усадьбы славилась по всей Москве. Свет на ее полки проходил через окна в потолке; под полом шли трубы с нагретым воздухом. Мыло было турецкое, а ногти стригли только что полученными из чужих земель ножницами. Оказалось, что вся фигура боярышни от пяток до маковки была безукоризненно стройна и бела, как морская пена. Из бани Касьян проводил боярышню через двор к хоромам; здесь боярыня Турунтай-Похвистнева обратилась к маме с допросом:
– Не храпит ли боярышня во сне, особо после еды и если много наедено? Великий князь побаивается, если в опочивальне по ночам раздается шорох.
Мама отвечала:
– Перед тобой, точно перед лампадой, говорю: боярышня, как ляжет в постельку, сложивши рученьки, так до утра и пробудет, зубами не щелкнет, а уже скрежетать и не слыхано! Над ней, у изголовья, висит икона Пречистой, и дитятко, как только проснется, взглянет на икону, опять руки сложит и как ангелочек…
Турунтай-Похвистнева, которая, разумеется, была негласной свахой, поцеловала маму как ровню и прекратила свои расспросы. Правда, она забыла удостовериться, одного ли фасона глазки у боярышни, но мама клятвенно уверила, что глаз на глаз похож, как похожи у сизокрылого голубя одно глазное яблочко на другое.
После доклада свахи Иоанн Васильевич призвал к себе маму и вручил ей платок и кольцо для девицы; такие дары являлись уже прямым обручением. Теперь мама пришла в такое состояние духа, что поцеловала у жениха край епанчи.
Избранной невесте следовало теперь перейти наверх, в великокняжеские хоромы, под начало и охрану верховых боярынь, и уже оставаться там до свадьбы. По вступлении в хоромы ей дали бы новое имя, целовали бы пред ней крест, как перед великой княгиней. Мама, однако, выпросила позволение жениха пожить его невесте некоторое время дома, у сестрицы, чтобы снарядиться как следует.
В назначенный час думский дьяк доложил великому князю, что дума в сборе и что митрополит уже окропил иорданской водой великокняжеское место. Великий князь знаком велел подать ему верхового коня. В сенях думы перед ним неожиданно предстал Семиткин, которого уже вся Москва звала полубородым.
– Ты не зван! – заметил ему строго Иоанн Васильевич. – От твоего злоязычия ничего не осталось, уходи!
– Не будет ли какого приказа, великий княже?
– Мой приказ тебе – не злоязычничать, и знай: если ты опорочишь еще одну невинную девицу, быть тебе на горячих углях.
Такого строгого указа Семиткин никогда еще не слышал, и голова его, точно приплюснутая, ушла в туловище. Он хотел сообщить о деле государственной важности: некто при проводе над углями признал, что у великого князя выкрадена его сорочка, у которой оторвали воротник, сожгли его и посыпали пеплом дорожку от дворца до усадьбы князя Сицкого. Тут-де было явное волшебство. И всем этим делом орудовала мама.
Однако этот донос остался при Семиткине. Ястребиный взгляд Иоанна Васильевича пронизал доносчика насквозь, и он почувствовал, как душа его отлетает куда-то далеко, по направлению к пыточной избе.
В думе великий князь нашел всех ее членов в сборе. Митрополит возложил на него благословение, со всех сторон проявились почтительные поклоны. Кланялись и Глинские, и Шуйские, кланялись Мещерский, Волконский, Курбский, Собакин, Колычев, Стрешнев, Свиньин и немалое число других ближних чинов. На этот раз великий князь не пригласил садиться, да и сам, стоя, громко, отчетливо и властно произнес:
– Уповая на милость Божию и на заступников Русской земли, я беру в супруги чистую голубицу – дочь окольничего Захарьина. Такое мое намерение благослови, святой отец.
– Благословляю именем Отца Небесного! – ответствовал митрополит. – Намерение твое освящено милостию Божией и вожделенно для твоих подданных.
Дума поддержала сказанное митрополитом ликованием и поклонами.
– Но ранее супружеского венца я вознамерился принять царский венец. Следую в этом случае не одним латинским кесарям, но и василевсам Византии и предку Мономаху. В английском королевстве даже женщина носит корону. Изготовьте все, что потребует церемония венчания на царство. Знайте, что отныне конец боярскому своеволию; тому противится царский чин.
С малым общим поклоном он оставил собрание, а по дороге вновь погрозил Семиткину, все еще выжидавшему возможности рассказать об украденной великокняжеской сорочке. Однако, услышав общее ликование бояр, доносчик предпочел поплестись к своей пыточной избе.
Узнав, что невеста выбрана из рода Захарьиных, бояре вздохнули посвободнее; отец невесты был рядовым окольничим без умысла на скипетр. Обязанности его заключались в услужении иностранным послам, а на этом поприще нельзя было угнетать мизинных людей, ни нажить богатства на их доходах. О самой же невесте шла добрая молва. О ней говорили лишь одно: «Голубиное сердце».
Глава III
Иоанн Васильевич встал на вершину власти без всякого морального катехизиса. Его начитанность ограничивалась изучением жизнеописаний ассиро-вавилонских деспотов, римских кесарей и византийских василевсов. Из библейских же сказаний внимание его останавливалось только на таких иерусалимских гигантах, как премудрый Соломон, располагавший гаремом из тысячи жен и наложниц и установивший в своем царстве культ богини Астарты.
Из римских императоров он предпочитал Гая Калигулу Нерону. Первый был в его глазах велик во всех его проявлениях. Его чтили, как чтили Аполлона, Юпитера и даже богинь Венеру и Диану. Он назначил свою лошадь консулом. Он намеревался перерезать весь сенат, осмелившийся подавать изредка голос против его безумных повелений, вроде экзекуции над океаном, роптавшим в неуказанную для того пору.