Начальник полиции сел перед Хансом Кристианом на высокий стул.
– Ага, – начал он и покачал головой. – Я знаю вашего мецената и покровителя, Юнаса Коллина. Поэтому мне особенно неловко и неприятно сидеть здесь, перед вами, с вашим делом.
– Против меня нет никакого дела, господин Браструп, я ничего не знаю о том, что случилось с этой женщиной, – ответил Ханс Кристиан и повернул лицо в профиль к художнику, который все еще писал его портрет.
– Не думайте, что это ваш домашний портретист, – объяснил Козьмус и махнул рукой в сторону художника. – Это мое нововведение. Мы пишем портреты всех городских преступников, чтобы потом наблюдать за ними.
– Я не преступник, – сказал Ханс Кристиан, потеряв весь интерес к позированию.
– Нет? Вы же говорили, что знали эту девицу.
– Так и есть. Я ее знал. В некотором роде. Но я не убивал ее, – объяснился Ханс Кристиан, снова чувствуя страх, что это все-таки сделал он. Ночью изрезал Анну ножом, безумец, а теперь думает, что просто сидел дома и делал вырезки.
– Я выяснил, что вы… – директор полиции понизил голос, – были ее посетителем.
Прошла где-то секунда до того, как Ханс Кристиан понял, что имел в виду начальник полиции.
– Нет, нет, – запротестовал он. – Все не так, все совсем не так.
– Так откуда тогда вы ее знаете?
Ханс Кристиан задумался. Всю дорогу до Суда он пытался найти ответ на этот вопрос. Правда была совершенно невообразимой, он не знал, как объяснить, что его поразил силуэт этой женщины, все, что составляло ее красоту. Это как быть портным в Оденсе. Он тоже создавал для них платья, которые их украшали. Но он не вожделел их, не хотел ничего, кроме созерцания форм и состояний. Но это никак нельзя было объяснить, как уже понял Ханс Кристиан на ужине у Коллинов, когда он пустился в такие разъяснения. В глазах начальника полиции он точно выглядел бы сумасбродом.
– Я искал свою… дочь моей матери, свою единокровную сестру, если угодно, – говорит Ханс Кристиан. Он первый раз заговорил о ней за все время, что жил в Копенгагене, но сейчас можно попробовать. – Она испытывала сложности. И одна из уличных женщин рассказала мне, что она в доме терпимости на Улькегаде. Я постучался и поздоровался с ней, и это оказалась она, – сказал Ханс Кристиан и поймал взгляд портретиста.
Такой ответ устроил Козьмуса. Но он всё ещё выглядел смущенным.
– Значит, когда свидетельница говорит, что слышала, как вы посещали покойную в ее комнате, она говорит неправду?
– Возможно, свидетельница слышала мой разговор с девушкой, но это же не запрещено законом? Мое дело к ней было весьма невинного свойства.
Сложно быть уверенным в своей невиновности, когда ты в наручниках. Они впивались в руки.
Козьмус взял у надзирателя трубку и закурил ее длинной серной спичкой. Весело вспыхнул огонь и осветил желтым и красным светом его заросшее лицо и густые усы.
– Мы здесь не видели невиновных с… – Козьмус задумался. Ханс Кристиан нервно переводит взгляд с Козьмуса на художника.
– С декабря 1822-го, – говорит вдруг Козьмус, – с Рождества 1822 года. Невинная цыганка, циркачка из тех, что дрессируют медведей и сурков. К сожалению, ее невиновность выяснилась только после казни. Но это было еще до меня. К тому же в этот раз у нас есть свидетельница, которая указала на преступника, – заявил Козьмус Браструп и показал в сторону на Ханса Кристиана своей длинной трубкой из слоновой кости. – Именно на вас.
– Вы должны поверить мне, господин начальник полиции. Я не горжусь работой своей сводной сестры, – сказал Ханс Кристиан. – Поэтому я и выбрал неурочное время. Я допоздна просидел в своей комнате, писал новую пьесу о раненом солдате, возвращающемся домой, и вдруг стал думать о сестре. Я не мог отделаться от этих мыслей, меня тяготило чувство вины. Бедная моя сестра. Я сожалею, господин Браструп. Я сделал глупость.
Похоже, начальник полиции сбит с толку. Уступки и вежливость. Он положил руку с трубкой на подлокотник кресла, и дым заструился змеей по его шее и лицу.
– А когда вы вернулись к себе?
– Я слышал, как городовой объявил девять часов, а дома я был примерно в половине десятого.
– Это поздно. Вас кто-нибудь видел? Когда вы шли домой или заходили к себе в комнату?
– Нет. Все было тихо. Музыканта, который живет на первом этаже, не было дома, а на третьем дети уже давно спали.
Козьмус рассматривал Ханса Кристиана пристальным взглядом знающего человека. Он лгал, но непонятно в чем. Ханс Кристиан всегда умел оправдаться. В детстве он развлекал прачек лекциями об анатомии человека, рисовал и кишечник, и почки, и сердце, не имея представления, где они находятся, но их это веселило, и ему не приходилось залезать в холодную воду и помогать им, как делали другие мальчишки. Вопрос в том, отпустят ли его на этот раз.
Козьмус долго разглядывал Ханса Кристиана. Затем он позвал к себе одного из караульных.
– Давайте попробуем снять с него наручники.
Ханс Кристиан почувствовал облегчение. Почувствовал, как по спине сбежала капля пота. В эту же секунду мимо проскочил молодой полицейский и положил перед начальником полиции портфель. Из-за красных щек и одышки было похоже, что он пробежал полгорода, чтобы добраться до здания Суда.
– Я надеюсь, вы понимаете, что я не могу пренебречь свидетельскими показаниями. Слишком много преступников избегают наказания, просто потому что мне не хватает людей в городе, который постоянно растет. Скоро он выйдет за пределы крепостных стен… – Козьмус умолк, он хотел было встать, но остался сидеть, глядя в бумаги, которые только что принес ему караульный. Как будто он вдруг обнаружил в них что-то новое.
Козьмус схватился за свою трубку и показал мундштуком на Ханса Кристиана.
– Вы в первый раз посетили дом терпимости на Улькегаде, Андерсен?
Исчезла красивая речь. Исчезло обезоруженное, тупое выражение лица. Он стал суров. Напряжен.
– И перестаньте лгать, этим вы только вредите делу.
Вот опять. «Делу». Ханс Кристиан выпрямился бы в кресле, если бы не наручники.
– Я не знаю ни этот дом, ни кого-то из других проституток. Я лишь имею несчастье быть сводным братом женщины, которая запуталась в жизни. Зачем мне лгать, господин Браструп?
– Потому что вы не хотите признаться в болезненных потребностях, которые у вас, похоже, имеются. – Начальник полиции затянулся трубкой, и угольки вспыхнули красным светом.
Снова беспокойство. Все ближе и ближе, он чувствовал его запах, ощущал его привкус.
– Что вы имеете в виду, какие болезненные потребности? – спросил Ханс Кристиан и снова увидел перед собой безумного дедушку, маниакальное лицо в свете камина, около которого он все сидел и выстругивал своих адских зверей.
– Потребности вырезать из бумаги женщин. – Козьмус протянул Хансу Кристиану бумагу. Круглый листок с силуэтом погибшей женщины. Хотя это и не лучшая его работа, всё же нет никаких сомнений, каждый бы узнал ее характерный профиль и большую грудь, а если бы спросили самого Ханса Кристиана, он должен был бы признать, что и нос, и собранные волосы, и очаровательная тонкая шея совершенно явно говорят о том, что это именно Анна.
– Вы были в моей комнате? – Ханс Кристиан старался говорить обиженным голосом. Негодовать, как будто это против него совершено преступление. Отчаянная попытка выиграть время.
– Да, были. Мои люди воспользовались временем, пока вас возили на канал, и обыскали вашу комнату. Они нашли вот это.
Козьмус показывает другую вырезку. Ту, которую он сделал прошлым летом, двойную: две Анны с высоко поднятыми, как у балерины, ножками.
– Это я пробовал вырезать балерину, – пояснил Ханс Кристиан.
– Голую балерину? – выкрикнул Козьмус. – С выставленным на всеобщее обозрение телом? Того же… – Козьмус замялся, подыскивая слова. – Того же сложения, что и убитая?
Ханс Кристиан знал это, знал еще год назад, когда делал эту вырезку. Он выбрал овальную форму и красную бумагу, как раз на том месте, где у Анны начинались ноги. Это было и блестяще, и безумно одновременно, неправильно и непокорно. Он сделал это, но он не вожделел к этой проститутке, во всяком случае, не так, совсем не так, как это принято у мужчин. Он не смог бы объяснить это никому, кроме Эдварда. Поэтому он и вырезал. Из-за нехватки слов. Ханс Кристиан посмотрел на начальника полиции и только теперь понял, насколько все ужасно.