— Здесь говорится, — Бринсли заглянул в газету, — что ставки идут десять к одному, и даже если, скажем, семь к одному на полкроны, то так или иначе выходит двадцать один шиллинг. Купишь свою книжку, да еще сдачи останется шестнадцать.
Не то чтобы я был мастер на подобные вещи, но отношение к предложению Бринсли как-то само вырвалось у меня в виде некоего звука.
Название звука . По-гречески ?ορδη. На волапюке — «волапюкнуть».
В тот же день после полудня я сидел в изрядной интоксикации в пивной у Грогана. (Торговля спиртным по лицензии.) Рядом смутно маячили Бринсли и Келли — мои закадычные. Все трое были заняты вливанием в себя — стакан за стаканом — портера и последующими тонкими дискуссиями по поводу потрясающего чувства душевного и телесного благополучия. У меня было одиннадцать шиллингов и семь пенсов монетами разного достоинства, которые тяжело болтались в боковом кармане в такт каждому моему движению. В каждой из стоявших передо мной на полках бутьшок, узких и пузатых, скучно отражался газовый рожок. Кто способен описать завсегдатаев пивной? Половина, безусловно, ожившие марионетки, особенно те, до которых рукой подать. Портер был отличным: мягким на вкус, таял на языке, но резким при глотании, он мягко волшебно-властно циркулировал в портероводах организма.
— Господи, только бы не забыть купить «Die Harzreise», — пробормотал я себе под нос. — Господи, только бы не забыть.
— Харцрайзе, — сказал Бринсли. — В Долки есть дом, который называется Хартрайз.
Потом он положил подбородок в темных точках волосков на ладонь и, нагнувшись над стойкой, над своим стаканом, стал глядеть куда-то за пределы мироздания.
— Еще по одной? — спросил Келли.
— Ах, Лесбия, — сказал Бринсли. — Лучшее из всего, что я написал.
Ты, Лесбия, спросила, сколько нежных
мне ласк потребно для смиренья пыла?
Не меньше, чем песков в краю прибрежном
Ливийском, где сосна к волне клонится,
где скрыта Бата-короля могила
и дряхлая Юпитера гробница [9] .
— Три портера, — крикнул Келли.
Пусть будет их как звезд, пронзивших мрак,
что смотрят на влюбленных в грязной яме,
и страсть Катулла обуяет так,
что ни язык завистливый, ни глаз
не уследят за жаркими устами,
что дарят и впивают буйство ласк.
— Прежде чем мы умрем от жажды, — крикнул Келли, — не принесете ли вы намеще три портера . О, Господи, он сказал, что я ору, как в пустыне.
— Хорошая вещь, — сказал я Бринсли.
Перед моим внутренним взором встала немая картина: безмолвно сплетенные у плетня в бледном свете звезд любовники, его губы яростно зарываются в ее.
— Чертовски хорошая вещь, — повторил я. Невидимый слева от меня Келли громко захлюпал.
— Лучше не пивал, — сказал он. Пока я обменивался взглядами с Бринсли, ко мне, хрипя и сипя, притиснулся какой-то бродяга и спросил:
— Не купите ли наплечник или запонку, сэр?
Смысл его слов остался для меня неясен. Потом возле полицейского участка на Лэд-лейн какой-то человек в черном налетел на нас и, легко и часто постукивая меня по груди, стал говорить что-то искренне о Руссо — неотъемлемой части французской нации. Он оживленно жестикулировал, его бледные черты производили сильное впечатление при свете звезд, а голос то восходил, то падал вслед за извилистой аргументацией. Я не понимал, о чем он говорит, и никогда прежде его не видел. Однако Келли буквально впивал все, что говорил человечек, потому что стоял ближе всех, наклонив голову с выражением пристального внимания. Вдруг он гулко икнул и, разинув рот, с ног до головы окатил человечка отталкивающей на вид буро-красной блевотиной. Много чего еще случилось в ту ночь, теперь всего не упомнить, однако тот случай живо стоит у меня перед глазами.