Иногда картина разнообразится наездом слишком ревнивых мужей, желающих собственными глазами удостовериться, в каком положении находится супружеская верность; но и это как-то не огорчает, а, напротив того, умиляет, потому что если уж признавать силу солнечного поворота на лето, то это признание должно быть равносильно и для мужей, и для жен. Впрочем, наезды подобного рода весьма редки, потому что провинциальные мужья народ вообще добродушный и, при объявлении им о наряде их жен для предстоящего спектакля, высказывают досаду свою отрывисто и невинно головою. «Ну, пошла пильня в ход! — говорят они, — семь без козырей! Порфирий Петрович — вы что?»
Часы бьют семь, и Шомполов достаточно уж увлажнил свои внутренности из графинчика, содержащего в себе настойку, известную под именем ерофеича. Он ходит по сцене и грустит, что случается с ним всегда, когда ерошка-маляр намалюет баканом на лице его итальянский пейзаж с надписью: «Извержение Везувия». От нечего делать он обращается к сторожу.
— Меня, брат Михеич, здесь понимать не могут! — говорит он уныло. — Здесь и люди-то, брат, не люди, а так, какие-то сирены, только навыворот: хвост человечий, а стан рыбий… Ну, скажи ты сам: какой же я комик! и сложение и голос — все во мне трагическое!.. тут пахнет убийством, брат, злодеяниями — вот что!
Михеич слушает и искоса посматривает на водку.
— Что, видно, водочки захотелось? ну, выпьем, брат, выпьем… я добрый!.. Намеднись вот заставили меня Падчерицына играть… теперь Дробинкина! А Надимова небось не дали, а дали его Семионовичу — он, дескать, товарищ председателя! где ж тут справедливость, Михеич? ну, какой я Падчерицын?
— Мое, сударь, дело занавес опустить или вот сад на место поставить, — отвечает Михеич.
— Что ж это, наконец, будет? ведь я, наконец, к публике прибегну!.. я актер, я настоящий актер!.. Так вот нет же, Михеич! не могу, брат, я к публике прибегнуть, руки у меня связаны!.. жена, брат, шестеро детей! Откажись я играть, так завтра и от должности, пожалуй, отрешат… вот что горько-то!
Входят Загржембович и Разбитной. Последний в весьма приятном расположении духа, скачет вдруг обеими ногами на лестницу и мурлыкает куплеты из роли Прындика.
— Алоизий Целестиныч! — обращается Шомполов к Загржембовичу, — вы справедливый человек! за что они меня обидели? За что мне Размазню дали, а Надимова отдали Семионовичу?
— Вы пьяны, Шомполов, -замечает Разбитной, живописно раскидываясь на диване.
— Нет, я не пьян, Леонид Сергеич! я выпил, потому что обижен, а я не пьян! нет, я далеко не пьян… Я хочу сказать, что я актер, настоящий актер, а не затычка!
— Ха-ха! «затычка»! Нет, это бесподобно: mais vous etes impayable, mon cher Chompoloff!
— Кто меня затычкой зовет? — кричит Шомполов, уже забыв, что он сам наградил себя этим прозвищем. — Кто надо мной смеяться смеет?
— Ха-ха! impayable! impayable!
— Кто меня затычкой зовет? — продолжает Шомполов, — не хочу я играть Размазню… я Гамлет, я Чацкий, я Надимов, а не Размазня!
Приезд Дарьи Михайловны и Аглаиды Алексеевны Размановской полагает конец спору.
— Ah, vous voila, messieurs! — говорит Дарья Михайловна и вместе с тем ищет чего-то глазами.
— Мсьё Линкина еще нет! — в упор отвечает Разбитной, и отвечает с ехидством, потому что между ним и Линкиным есть яблоко раздора, и это яблоко — сама Дарья Михайловна.
Разбитной вообще считается «l'enfant cheri des dames» и потому очень оскорбляется, если кто-нибудь осмеливается предпочитать ему другого.
— Мсьё Разбитной! вы должны сегодняшний вечер занимать меня — это так следует по пиесе! -говорит Аглаида Алексеевна, садясь возле Разбитного.
— Вот Шомполов говорит, что ему водки не дают! — начинает «занимать» Разбитной.
— Фи, мсьё Шомполов, вы опять с вашею противною водкой! как это вы ее пьете!
— Помилуйте, Леонид Сергеич, когда же я жаловался?
— Все равно; по вашему лицу видно, что вы грустите.