К XVI столетию Испания, «чье существование было одним длинным крестовым походом»[4], и Московия, стремительно появившаяся из безвестности с собственным мессианским настроем, воздвиглись как колоссы, охранявшие восточный и западный фланги Европы от исламского мира. Москва и Толедо, разделенные непреодолимой пропастью в вопросах интерпретации христианских догматов, присвоили себе звание защитников всех христиан. Обе имперские идеологии изображали державу защитницей христианского мира, а впоследствии – и просветительницей, несущей свет истины нехристианам.
Как московитская, так и испанская идентичности были в очень большой степени сформированы столкновением с исламским миром. Но южные рубежи Московии были не только идеологической границей христианства и ислама. Помимо этого, они отделяли оседлое население от кочевого, земледелие от скотоводства, суверенную державу, находившуюся под властью единого монарха, от племенных союзов со слабой центральной властью.
Будучи расположена на восточном краю Европы, Москва имела дело с миром, который в географическом и культурном плане отстоял очень далеко от характерных для Европы городов, рыцарских замков, купеческих поселений и земледельческих крестьянских деревень. К югу и юго-востоку от Москвы, за не вполне прочерченной границей лежали обширные просторы Евразийской степи, в разные эпохи населенные различными кочевыми племенами, от скифов и сарматов в VI веке до нашей эры до монгольских и тюркских народов к концу XV века – моменту, с которого начинается наше повествование.
Степными соседями Москвы были преимущественно мусульманские по вероисповеданию союзы кочевых племен, чей образ жизни, военная организация, экономика, культура и религия сильно отличали их от московитов. Различия между Москвой и ее кочевыми соседями усугублялись тем, что кочевники были азиатами, следовательно, принадлежали к другой расе. Впрочем, русские, по-видимому, относились к расовой идентичности по большей части безразлично вплоть до XVIII века, когда они стали более тесно идентифицировать себя с Европой и европейской цивилизацией.
Традиционная западная историография, сформировавшаяся в эпоху расцвета национальных государств, не придавала особой важности истории степных народов, поскольку кочевые племена не были организованы как государства. Степь воспринималась попросту как ничейная земля, отделявшая одно государство от другого. Примером подобного отношения служит знаменитая книга Уильяма Макнила «Степной фронтир Европы» (McNeill W. Europe’s Steppe Frontier. Chicago, 1964), в которой нет ни единого упоминания ни об одном из многочисленных степных народов. Этот труд формирует у читателя убеждение, что степные земли были свободны и ждали раздела между Российской, Габсбургской и Османской империями с последующим заселением жителями этих держав. Как увидит читатель настоящей книги, колонизация Степи, состоявшаяся в XVIII веке, была не результатом технологических новшеств в земледелии, как утверждал Макнил, а успехом России в обеспечении безопасности оседлых поселений от разрушительных кочевых набегов.
Дореволюционные российские историки уделяли значительное внимание вопросам степного пограничья. Но им была свойственна черно-белая картина мира, в которой правом и обязанностью России было расширение границ христианства и цивилизации. Они подробно описывали борьбу Москвы против монгольского господства, а впоследствии и против других, не менее вероломных степных кочевников. Таким образом, экспансия России в южном направлении представала естественным процессом, имевшим целью положить конец крымским и ногайским набегам и колонизировать покоренные земли. Поскольку эти земли прилегали друг к другу, как российские историки, так и общество в целом не видели грани между завоеванием и колонизацией. По факту понятие «завоевание» стало частью понятия «колонизация», которая, как считалось, соответствовала интересам Российской империи и, следовательно, всех ее подданных[5].
Советские историки получили указание отвергнуть этот прежде господствовавший националистический взгляд и сменить его на противоположный. После 1917 года «колонизация» и «колониальная политика» стали негативными терминами, а прежняя империя и ее политика в отношении национальных и религиозных меньшинств подверглись решительному осуждению. Выражение «колониальная политика царского режима» регулярно звучало в 1920‐е и 1930‐е годы, но это время не способствовало серьезным исследованиям, поскольку у советского руководства были иные приоритеты.
В 1930‐е годы государство поощряло национальную сознательность нерусских народов Советского Союза и чувство исторической несправедливости. Но с началом Второй мировой войны возникла потребность в патриотическом единстве, которое объединило бы многоликое население страны, и представление о «Российской империи как тюрьме народов» постепенно было задвинуто под сукно. Вместо него советская идеологическая машина стала подчеркивать «цивилизующую роль России» и ввела понятие «братская дружба народов СССР» под предводительством великого русского народа. К началу 1990‐х годов «нерушимый союз республик» не выдержал испытания на нерушимость, и внезапный распад Советского Союза по национальным границам привел к тому, что национальная, этническая и религиозная идентичность внезапно оказалась в самом фокусе внимания историков, которым теперь не мешали советские идеологические догматы. Результатом стало фрагментированное изображение исторических процессов, в котором каждая группа, объединенная общими интересами, стала отстаивать свое собственное, в высшей степени политизированное и националистическое прошлое.
Хотя систематического исследования южных рубежей России не существует, что может объясняться националистическими и идеологическими путами российской и советской историографии, различные аспекты истории Степи были изучены российскими и советскими историками. В XIX веке, когда некоторые русские писатели и композиторы, такие как Александр Пушкин и Александр Бородин, начали романтизировать кочевников и их прошлое, большинство историков продолжало уделять особое внимание тяжелому опыту монгольского ига и его влиянию на судьбу России. Хотя точка зрения историков на монгольскую эпоху часто была призвана служить оправданием взглядов на настоящее и будущее России, непосредственным результатом их изысканий была публикация сотен ценнейших документов по истории отношений России со степными народами. Советские историки продолжили эту традицию, собрав тысячи документов в тома, которые должны были проиллюстрировать историю отношений России с другими народами. Именно эти многочисленные коллекции опубликованных документов, а также неопубликованные материалы центральных и региональных архивов стали источниковедческой базой настоящей книги.
Эта книга охватывает триста лет истории, за которые евразийская Степь от Дона на западе до озера Балхаш на востоке превратилась из отдаленного пограничья в неотъемлемую часть Российской империи. Повествование начинается в конце XV века, когда падение Золотой Орды превратило Московию в быстрорастущее общество фронтира. К концу XVIII века обширные территориальные приобретения России на юге и востоке превратили ее в одну из самых обширных держав в мире.
Глава 1 показывает, почему конфликт между Российским государством и степными обществами был неустраним, объясняя, что глубинной причиной противостояния на границе была коренная структурная несовместимость двух общностей. В то время как активные набеги были в значительной степени основой степных обществ, выживание и благоденствие Москвы требовало покончить с постоянной вялотекущей войной у ее южных рубежей. Эта глава подчеркивает разницу двух общностей, описывая политическую, экономическую и военную структуру коренных народов, а также роль религии и идеологии в отношениях Москвы с народами Степи.
Глава 2 описывает фундаментальное взаимное непонимание, характерное для отношений между Россией и ее степными соседями. Москва считала все вновь попадающиеся на ее пути народы подданными царя и требовала от них присяги на верность (шерти), вручения заложников (аманатов) и выплаты налогов (ясака), взамен обещая награды и жалованье. Однако в глазах степных народов, воспринимавших свои отношения с Россией через призму собственной политико-культурной системы, взаимные обязательства выглядели совершенно иначе. Россия была лишь одной из нескольких региональных сил, с которой они соглашались подписать выгодный мирный договор, в обмен на который Москва обещала подарки и выплаты. Эта глава рассматривает каждую из вышеизложенных концепций и утверждает, что политика российского руководства на южных рубежах отражала терминологическое и мировоззренческое расхождение, существовавшее до тех пор, пока Россия, наконец, не смогла навязать народам и ландшафту региона свой взгляд на вещи.