С другой стороны, у нас есть два свидетельства, ставящих под вопрос связь бунинского стихотворения и «Обезьяны». Во-первых, Ходасевич пометил в берберовском экземпляре «Собрания стихов»: «Все так и было, в 1914, в Томилине»[22], а шестью годами ранее сказал то же своей случайной порховской собеседнице, будущему краеведу Галине Проскуряковой, которую разыскал и расспросил в конце восьмидесятых М.В. Безродный[23]. Впрочем, это «все так и было»[24] не раз служило филологам поводом, чтобы продемонстрировать лукавство писательских отсылок к реальности: кто не знает, что стихи делаются из стихов! «И хотя Ходасевич уверял, что описал все, как было на даче в Томилино в 1914 году, – резюмируют Г.Г. Амелин и В.Я. Мордерер, – мы знаем цену истинным приключениям, происходящим с поэтами на даче. Один в Томилино встречает Обезьяну, другой на Акуловой горе близ ст. Пушкино – Солнце. Сугубую литературность происходящего разоблачает бунинское стихотворение „С обезьяной“ ‹…›. Ходасевич лукавил, речь шла не о действительном событии, а о бунинском сюжете»[25]. И.Я. Померанцев, процитировав статью Ходасевича «О поэзии Бунина» (1929; СС II, 187) – «Не разделяя принципов бунинской поэзии (напрасно стал бы я притворяться, что их разделяю: мое притворство было бы тотчас и наиболее наглядно опровергнуто хотя бы моими собственными писаниями)…», – мягко уличает ее автора: «Отчего же опровергнуто? Обезьяны не спрячешь»[26].
Во-вторых, Омри Ронен, познакомившись в 1968 году в Нью-Йорке с Н.Н. Берберовой, спросил ее о стихотворении Бунина: «оказалось, ‹…› что ни она, ни (по всей вероятности) он» его не знали[27]. Это свидетельство, однако, при желании нетрудно отвести как wishful thinking: ко времени написания «Обезьяны» Ходасевич и Берберова еще не были знакомы[28].
Поскольку родство двух стихотворений кажется установленным (в виду дальнейшего отметим, однако, скепсис Ирины Антанасиевич[29] и М.В. Безродного[30], а также рассчитанно-осторожные формулировки А.К. Жолковского, А.А. Макушинского и тандема соавторов Л.А. Новиков – С.Ю. Преображенский[31]), интерпретаторы обсуждают различие деталей, охотно прибегая к словам вроде «заменил» или «превратил»: дело представляется так, будто Ходасевич написал свою «Обезьяну» поверх бунинской. Почему он сделал хорвата сербом? Потому что стихотворение завершается строкой «В тот день была объявлена война», а значит, «Сараево ‹…› начинает просвечивать сквозь дачную идиллическую кулису, Гаврила Принцип снова стреляет в несчастного эрцгерцога, несчастную эрцгерцогиню»[32] (другой ответ: потому что Ходасевич – католик[33]). Почему пририсовал бунинскому обезьянщику крест на груди? Потому что это «важный для русского „сербского текста“ символ»[34]. Почему дал ему бубен вместо шарманки? «Чтобы замаскировать очевидный плагиат»[35].
Между тем возражений остается немало. Обилие и разительный характер перекличек вроде бы должны указывать на такое положение вещей, когда Ходасевич не просто полусознательно использовал чужой мотив, но выстроил концептуальную параллель – побуждая своих читателей вспомнить о бунинском прообразе и разглядывать «Обезьяну» сквозь его призму. Но что это дает младшему стихотворению? Предлагавшиеся ответы на этот вопрос представляются, правду сказать, натянутыми: так, по Г.Г. Амелину и В.Я. Мордерер, за обеими обезьянами скрывается Пушкин, которого традиционалисты Бунин и Ходасевич демонстративным жестом возвращают на пароход современности (в этом случае точным конспектом стихотворения Ходасевича окажется незабвенное «Душа моя играет, душа моя поет, / Мне братеник Пушкин руку подает»)[36]. По В.Е. Пугачу, Ходасевич намеренно противопоставляет банально-описательной трактовке предшественника свою, экзистенциальную («Бунин не услышал, что хотела сообщить ему обезьяна. Пришлось ей дожидаться более понятливого Ходасевича»), а по О.Н. Владимирову, наоборот, «Ходасевича привлек провиденциализм Бунина, катастрофичность его мировоззрения». Искусственно выстраивается картина многолетнего «творческого спора» Ходасевича с Буниным-поэтом, кульминацией которого выступает «Обезьяна», а предшествующим свидетельством – шуточное стихотворение 1913 года «На даче» («…Отчего же, в самом деле, / Вянет никлая листва? / ‹…› Оттого, что бродит в парке / С книгой Бунина студент»)[37], не подходящее на роль ни полемического манифеста, ни даже полноценной пародии[38].
Кроме того, большинство комментаторов упускают из виду, что у Бунина есть еще одна обезьяна – и ведет ее уже не хорват с шарманкой, а, в точности как у Ходасевича, серб с бубном («Чаша жизни», 1913; в лапидарной рецензии на второе издание одноименного сборника Ходасевич особо выделил заглавный рассказ[39]):
Песчаная улица была не избалована зрелищами. Однажды, когда появился на ней серб с бубном и обезьяной, несметное количество народа высыпало за калитки. У серба было сизое рябое лицо, синеватые белки диких глаз, серебряная серьга в ухе, пестрый платочек на тонкой шее, рваное пальто с чужого плеча и женские башмаки на худых ногах, те ужасные башмаки, что даже в Стрелецке валяются на пустырях. Стуча в бубен, он тоскливо-страстно пел то, что поют все они спокон веку, – о родине. Он, думая о ней, далекой, знойной, рассказывал Стрелецку, что есть где-то серые каменистые горы,
А спутница его, обезьяна, была довольно велика и страшна: старик и вместе с тем младенец, зверь с человеческими печальными глазами, глубоко запавшими под вогнутым лобиком, под высоко поднятыми облезлыми бровями. Только до половины прикрывала ее шерсть, густая, остистая, похожая на енотовую накидку. А ниже все было голо, и потому носила обезьяна ситцевые в розовых полосках подштанники, из которых смешно торчали маленькие черные ножки и тугой голый хвост. Она, тоже думая что-то свое, чуждое Стрелецку, привычно скакала, подкидывала зад под песни, под удары в бубен, а сама все хватала с тротуара камешки, пристально, морщась, разглядывала их, быстро нюхала и отшвыривала прочь.
Впрочем, инерция движения из пункта Б. в пункт Х. оказывается настолько сильной, что исследователи, обращающие внимание на это место, все равно предпочитают говорить о двойном источнике Ходасевича, который для чего-то перемешал в своем тигле бунинские стихи с его же прозой[40]. К сходным выводам приводят и спорадические находки других балканцев с обезьянами в русской литературе: и О. Ронен, обнаруживший их в очерке Белого «Сфинкс», и М.В. Безродный, указавший на стихотворение того же Белого «Из окна» (цитаты см. ниже), склонны трактовать эти параллели как литературные[41]. Но нельзя ли найти им иное объяснение?
Если для А.Ф. Кони, вспоминающего о петербургских балаганах 1850–1860-х годов, уличные развлечения еще представлены «главным образом итальянцами-шарманщиками или савоярами с обезьянкой и маленьким органчиком»[42], то после турецкой войны (1877–1878) роль водителей обезьян по русским дворам и дачам переходит от уроженцев Апеннин и Альп, будь то настоящих или маскарадных, к угнетенным балканским единоверцам. Эту связь хорошо документирует рассказ И.С. Шмелева «Солдат Кузьма (Из детских воспоминаний приятеля)» (1915):